Колонии любви — страница 8 из 26

Жена адвоката Вробеля быстрыми шагами возвращается из магазина, с ней здоровается Эрдмуте, у которой только что была репетиция курортного оркестра. В этот легкомысленно-теплый день обе думают о Ковальски. А Ковальски в это же самое время лежит в постели с девушкой с почты. Она ему уже давно нравится, и завтра исполнится три недели, как она замещает нашего старого придурковатого почтальона, который всегда путал Хайнричи, Хенричи и Хайдерса и не мог отличить № 14 от № 24. Сегодня утром, когда молодая письмоносица поднялась на третий этаж к Ковальски, чтобы получить доплату за письмо, он прочитал ей на лестничной клетке стихотворение Ферлингетти, начинавшееся словами:

У побережья Чили

Где жил Неруда

Известно что

Морские птицы частенько

Крадут из почтовых ящиков письма

Которые им по различным причинам

Хотелось бы прочитать.

Это стихотворение убедило письмоносицу, и она теперь с удовольствием спит с Ковальски, а оставшуюся почту разносит на полтора часа позже. Марта лежит без сна в затемненной комнате, ее терзают образы, связанные с ее матерью. Анита поймала в саду птичку, сунула ее в банку из-под повидла и теперь наблюдает, как та задыхается.

В этот вечер мы напрасно ждем Дурашку. Она не идет к нам вниз по улице, и старуха Вробель напрасно караулит, стоя с каминными щипцами за гардинами гостиной. Дурашка не приходит и на следующий день, и мы начинаем беспокоиться. Известие, что доктор Юнгблут все же ошибся с Вильгельмом это рак поджелудочной железы и будет развиваться очень быстро, — оставляет нас равнодушными. Где Дурашка? Может быть, стоит просто позвонить и спросить мать, извините, пожалуйста, но ваша дочь?.. Юдит хочет пожертвовать собой ради Вильгельма и ухаживать за ним до конца. Марта вышвырнула боксера из дома, и Ковальски подумывает, не вернуться ли к ней и к детям. Вернер поедет в Вену и еще раз попытается сойтись с Элзбет, а адвокат Вробель впервые остался в Билефельде на все выходные. Теперь его жена всерьез думает, не начать ли ей все сначала с тренером по теннису. Она не знает, что Эрдмуте окончательно махнула рукой на Ковальски и уже берет у тренера частные уроки. Наследница империи бульонных кубиков на пути домой из бассейна отбрасывает палкой в сторону облезлую кошку, которая лежит задавленная перед Домом для престарелых. Вечером ее находит старик в розовой рубашке с короткими рукавами, плача берет на руки и наконец-то долго, долго гладит.

Мы читаем в газете, что Алексис фон Бредов глубоко скорбит о смерти своей матери. Адрес указан Дурашкин, так мы узнаем, что ее зовут Алексис. Несколько дней спустя мы видим ее толстую круглую голову в окне Дома для престарелых. Она смотрит вслед Растлителю Детей, который слезает с велосипеда и недовольно оглядывается по сторонам, потому что ничего не случается.

Ганимед с красавчиком Бертрамом поднимаются вверх по лестнице к скверу. Ганимед осторожно обнимает друга одной рукой. Больше ничего не происходит. Но мы привыкли ждать. Все когда-нибудь произойдет.

МАЛЕНЬКОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ

Я ненавижу Берлин и всегда его ненавидела. Я терпеть не могу диалект, на котором там говорят, не люблю эти серые дома, запах метро, совершенно истерические имперские амбиции. Мне не нравится их пиво, и меня тошнит при виде их котлет, к тому же везде эти старики и кучи собачьего дерьма. И в довершение ко всему мы теперь имеем весь город, целиком, как будто недостаточно было его половины. Но больше всего я ненавижу берлинских таксистов. Мы живем в дрянные времена, и таксистами становятся не ради собственного удовольствия, а потому что или не удалось получить лучшую работу, или выгнали, к примеру, из полиции, или не знаю уж по какой другой причине. Во всяком случае, берлинские таксисты всегда злые, ездят агрессивно, сквернословят, у них бычьи затылки, и они мелют полный вздор на своем расистском языке. Вот он, глас народа, и мне лично частенько приходилось слышать от них: «Вайсман? Тоже юдише фамилия, а? Повезло, что забыли придушить, ха-ха-ха».

Я сажусь всегда только сзади. Если кто-нибудь из них затевает со мной разговор и не затыкается, хотя я упорно изображаю глухонемую, то тогда я требую остановиться, даю ему деньги и выхожу из такси. Лучше постоять на холоде и дождаться следующего, которому, на мое счастье, на все наплевать и он не собирается вступать в разговоры.

Впрочем, я не сразу научилась вот так естественно, как само собой разумеющееся, садиться сзади, а ведь мой отец сразу после войны работал личным шофером, и я отчетливо вспоминаю ту королевскую осанку, с которой благородная барышня распахивала дверь и откидывалась на заднем сиденье, а впереди сидел мой отец в фуражке и перчатках.

Сейчас я тоже так могу. Я сажусь сзади и плачу за то, чтобы эти парни не рассматривали меня, пока я еду на вокзал, в отель, на аэродром. В Берлине я обычно останавливаюсь в одном и том же отеле, всегда в одном и том же номере. «Весьма сожалею, — сказал портье, — на этот раз ничего нельзя поделать, все заполнено под завязку, я не могу предоставить вам сегодня ваш номер, но я надеюсь, что, несмотря на это, вы будете чувствовать себя у нас как дома».

Как дома? Неужели кто-нибудь чувствует себя в отелях «как дома»? С их жестко закрепленными душами, кондиционерами, неоткрывающимися окнами, постоянным музыкальным сопровождением в лифте, Библией у ночного столика, тошнотворными леденцами на подушках и копеечными розочками в ванной. С маслом в виде листочков клевера к завтраку на шведском столе, а когда ты захочешь выпить на террасе чашечку кофе-эспрессо, тебе заявляют: «В саду только кофейник».

Как дома? Эх ты, простофиля, я попытаюсь найти свое счастье где-нибудь в другом месте. Двенадцатый этаж. Меня сопровождал безмолвный негр, он нес мой чемоданчик, показывал дорогу. Открывая дверь, ухмыльнулся: они предоставили мне люкс, потому что все остальное было занято, — но, может быть, они хотели поразить меня фантастической роскошью их отеля: две комнаты, две ванные, четыре телефона, веранда на крыше, поддельный антиквариат, китайские коврики, как картинки из альбома китайской поэзии, лампы из голубого фарфора, симметрично стоящие рядом с софой в белый цветочек, мраморная ванная комната с подсвеченной ванной из алебастра. На столе шампанское в ведерке, два бокала, дирекция приветствует вас. Что дальше?

Времена, когда я захватывала с собой наверх какого-нибудь парня, чтобы не одной глушить из мини-бара, давно миновали. Сейчас я скорее брошу пять марок в гостиничное видео и поставлю какой-нибудь «ужастик», чем подвергнусь риску внезапно услышать: «Кстати, меня зовут Йоханн. Я люблю тебя». Но такой шикарный люкс, и нет никого для второго бокала, а снаружи вызывающий депрессию, выматывающий шум Берлина — все это выводит из равновесия. Нет никого, кто увидит, как я иду по китайским коврикам и ложусь в алебастровую ванну.

Я спустилась в холл отеля и заказала себе коктейль Gimlet, который нигде так плохо не смешивают, как здесь. Пианист с жирными волосами еще не ушел. Когда он меня видит, то каждый раз незаметно переходит на «that's why the Lady is a tramp»,[2] и все это невыносимо.

Черт побери, почему я занимаюсь именно этой работой, почему я бросаю свою квартиру и еду в этот город, где пенсионеры дерутся на улицах палками и зонтами, а наркоманы показывают тебе шприц и говорят: «Ну, гони денежки, а то получишь этот шприц в задницу и заработаешь СПИД».

Но газета, на которую я тружусь, с удовольствием посылает меня сюда, мои репортажи из Берлина всегда особенно острые, считают они. На сей раз я должна переговорить с парочкой проституток, организовавших демонстрацию за снижение налогов на элегантное дамское белье, люди желают читать нечто подобное, и вот ради этого я два дня в дороге.

По пути к проституткам я задумалась о гомике Бруно. В холле отеля я случайно прочитала в одной газете, что сегодня вечером он будет выступать в одном клубе, и я почему-то была уверена: ничего хорошего не получится. Он еще меньше подходит Берлину, чем я, и я знаю точно: гомик Бруно не сможет сделать то, что ему хочется. Он не привлекательный, он не хитовый, он глупо выглядит в своем черном кожаном прикиде, а его песни попросту дерьмо. Они хотят его промариновать, я чувствую это. Как барометр чувствует изменение погоды, так и я чувствую все, что происходит с Бруно. В конце концов, ведь мы почти любили друг друга. Мы вместе провели одну ночь с трудно объяснимыми закидонами, рассказывая друг другу исключительно опасные секреты. Это стало как бы связующей нитью между двумя сумасшедшими, и если жизнь дергает одного, то это сразу замечает другой. К тому же я должна признаться, что гомик Бруно, в сущности, довольно-таки подлая тварь, но не со мной, что бы это ни означало.

Охотнее всего я бы отправилась сейчас в клуб, вытащила его и сказала: Бруно, avanti, сейчас мы пойдем в мой люкс, ляжем на китайский коврик, посмотрим «Рокки IV», и ты убедишься, Бруно, что эта ночь пройдет так же, как и та в сентябре. Вместо этого пришлось идти к проституткам, в бар с откидными стульями, как в кинотеатре, и зеркальными стенами. Девицы были о'кей, но страшно заняты, они постоянно выступали за или против того или другого, сплошь детский лепет и важничанье; больше не было тех милых, кротких шлюх, которых так любил мой отец. Теперь они пускаются в дискуссии и маршируют в первых рядах борцов за права человека и дорогое белье, а потом сочиняют книжонки о своей бурной жизни. Но здешние были действительно очень милы, отвечали на все мои вопросы, однако довольно скоро отчалили, кроме одной, одетой во все лиловое. Лиловая оказалась студенткой, она изучала философию и занималась проституцией от случая к случаю, чтобы заплатить за квартиру. Я, видимо, так никогда и не пойму, как они с этим справляются. Я иной раз смотрю на парней в пивных, в поезде, на улице, в самолете и представляю себе: этот, и этот, и этот, и этот, и это твоя работа, и ты не имеешь права сказать «нет» — я бы, наверное, застрелила его, или застрелилась сама, или перестреляла весь свет, меня поражают девушки, которые проделывают это, закончив, идут в туалет, а потом на философский семинар: «Неокантиантство — научное упрощение философии до теории и методологии познания».