Перед сном, когда Алесь уже лежал, люди приносили три-четыре огромные охапки соломы и клали на пол у лежанки. Приходил дядька поговорить с часок перед сном. Набивал лежанку соломой, оставляя длинную прядь, что соединяла солому в печке с соломой на полу.
Закуривал куцую трубочку, поджигал солому в лежанке и, сидя на скамеечке перед огнем, казалось, медленно, но ловко, нигде не обрывая, тянул и тянул солому в огонь. Словно нитку из кужеля[151] на ручной прялке. Только вместо веретена крутился у его правой руки беспокойный желтый огонь.
– Не по-нашему, конечно, – говорил дядька. – Люди удивляются. Но привык на юге. Да и дело рукам.
Отсветы делали его лицо медным, а усы рыжеватыми. Тянулась и тянулась в огонь, дремотно шелестела не обрываясь золотистая соломенная прядь.
– Воевали, – говорил дядька. – И война же тогда подлючая была. Выходим полком, отрежем участок леса, расставим посты, чтоб не стреляли по воинам, да и вырубим весь лес. Все уничтожим, кроме ежевики. А потом, в сушь, придем да сожжем. Кабаны дикие убегают. Фазаны, бедные, летят, да, глядишь, какой-нибудь горит на лету… Так сожжем на сей раз и с ежевикой. Просеки ведем, заложников берем.
Тянулась солома в огонь. Сухое тело бывших колосьев.
– Агульго еще раньше взяли, – в который раз вспоминал дядька кавказские приключения. – Шамиль тогда в Даргу убежал. И началась вот такая война. Только теперь ей конец приближается. Говорят, будто окружили имама в Гунибе… А тогда этому конца не предвиделось. Пошли мы с голофеевской экспдицией на Чечню… Жители убегают, скот ревет. Словом, когда ворвется отряд в аул, пусто там. Одни старики да куры. А то и стариков нет, одни куры. Тут уж казаков за руки держи. А когда аул близко и там у кого-то из казаков кунак есть, казаки солдат удерживают. Война, известное дело! Назовем для примера три аула: Большой, Малый, Средний Хунзах. Это я сейчас названия придумал, для примера. Война, по донесениям, приблизительно так будет выглядеть: «Взяли аул Малый Хунзах. Жителей перебили, кур переловили и съели, сакли сожгли, мечеть загадили»; «Взяли аул Средний Хунзах. Мечеть запаскудили, сакли сожгли, переловили и съели кур»; «Взяли аул Большой Хунзах. Кур переловили и съели, мечеть загадили, сакли сожгли». Повсюду, как видишь, одинаково. Всей разницы, что поначалу, а что потом. Да еще Малому Хунзаху вместе с жителями досталось, потому что ниже по горе лежал… Старые солдаты и офицеры этим брезговали. Ну, а щенкам, конечно, лестно. «Начальство приказывает – его ответ. Круш-ши, хлопцы!» Да и гонор. То его на конюшне драли или, скажем, к казначею на обед не приглашали, а тут перед ним земля горит… Из-за того, что война не война была, зверели люди, а уж как дойдет до кинжалов и пуль, так только держи их. Но настоящее дело бывало редко. Однажды пошли лес рубить – и вдруг нападение. День дрались. Речка там такая есть… названия не наши, забыл… Ва… Валерка?… Валетка?
– Валерик.
– Гляди, правильно. Откуда знаешь?
– Стихи такие есть, Лермонтов написал.
Дядька на миг оторвался от своей «пряжи», чтоб почесать подбородок. Огонек, словно только этого и ожидал, пополз из печи к соломе на полу.
– Куд-да? – Дядька, поймав его, запихнул обратно. – А ну, иди к своим!.. Знал одного. И как раз в это время. На Валерке и при экспедиции.
– Так это же большой человек, дядька… Поэт?
– Поэтов этих много. Хоть носом ешь… На Валерке… При экспедиции… Черт его знает еще где.
– Поэт!!!
– Поэт ли – не знаю. А что поручик, хорошо помню. Офицер был неплохой. Только строптивый и непослушный. Не хотел в экспедиции воевать. Сердце, значит, ему не позволяло, чтоб приказывали.
– Может, этот не тот… Михаил?
– Михаил Юрьевич, правильно.
– Ах, черт! – Дядька как бы сразу вырос в глазах Загорского: это же подумать, кого видел! – И разговаривали вы с ним?
– Почему же не разговаривать, если придется? Что он, турок? Мы с ним и на охоту ходили. И чаёк с ним гоняли. Я там от кофе нашего отвык, все чаёк да чаёк. Исключительный мы с ним чай умели делать… Секреты разные были… Он свой у одного друга выпытал – убили его потом под грозной крепостью. По-глупому совсем. А мне мой секрет даром достался: хочешь, чтоб кофе или чай хороши были, – клади как можно больше и того и другого.
– Расскажите, дядька: какой он был?
– Какой… Обыкновенный… Глаза, да нос, да две руки. Невидный такой. Ноги кривоватые, как будто в детстве рахитом болел. Обыкновенный армейский офицер… Только что богатый.
– О чем хоть беседовали?
– Помню я, думаешь, о чем с каждым офицером разговаривал?
«Эх, дядька, дядька, – подумал про себя Алесь, – повезло тебе, а ты…»
Чуть не плюнул с досады, но потом подумал, что вины Басак-Яроцкого здесь нет. Свела судьба с обыкновенным армейским офицером, каких Петро в самом деле видел сотни. Кто отличит под серым сукном одно сердце от другого? Эх, люди! И в самом деле «стыдно-с».
– Помню лишь, что необычайной храбрости был человек. На что уж те басурманы, а он и их перебасурманил. Набрал себе добровольцев – такие же сорвиголовы, как он, – да и пошел гулять… Сам в красной сорочке, в бешмете, конь под ним белый… Что ты думаешь, на такое поглядев, да жизнью не рисковать – это нельзя. Очень даже просто и свихнуться или запить до последнего солдатского креста и забыться, кто ты есть, человек.
Рассмеялся.
– Мы с ним и в крепостях на линии стояли. Это только говорят, что «война, у, война!», а на самом деле война – это тоска. Особенно в крепости. Редко когда что-нибудь веселое произойдет. Был я одно время комендантом крепости Шатой. Одно название, что крепость. Вал, да забор, да кое-где глинобитная стена. Ну, однако, у меня солдаты и несколько пушек. Вот однажды стою на стене и вижу – пыль на дороге. Летит всадник. Ободранный такой джигит. Буркой что-то прикрыл. Подлетает под ворота: «Иван! Открывай!» – «Чего тебе надо?» – «Открывай! Пропал совсем, если не откроешь!»
Снова рассмеялся.
– «Да что тебе здесь надо?» – спрашиваю. Тот как взовьется. Глаза бандитские, жалостные, в горле аж клокочет. «Открой, шайтан. Марушка карапчил». А это у него, значит, денег не было, так он себе девку, жинку, взял да и украл. Хорошо. Впустил я его. Он благодарит. И девка кланяется. А оружие я у него все же отнял. Знаю, чем это кончится. Дал ему с девкой пустую халупу. Думаю: «Попробуйте найти. А если и найдете, поздно будет». Сам ушел чай пить. И двух чашек не выпил, зовет солдат: «Идите на стену, ваше благородие». Иду. Вижу, перед воротами человек пятьдесят конных. Все с ружьями. Ну, думаю, купил себе хлопот из-за чужой свадьбы… Впереди всадников чеченец. Нос словно у ястреба, борода рыжая, как будто, ты скажи, он ее нарочно выкрасил. Глаза бандитские. И папаха белым обкручена… Ходжа! «Иван, открываай, вор у тебя. Карапчил мою дочку. Мы его сейчас резать будем». А я ему: «Ты в своем доме дашь кого-нибудь резать? Вот. А тут мой дом». – «Я в своем доме воров не принимаю». – «Так что, говорю, ни один из твоих гостей за барантой за Терек не ходил»?» Несколько человек рассмеялись. Затем рыжий говорит: «Впусти меня одного». «Ну, один, – подумал я, – ничего не сделает. Да и поздно». «Иди, говорю. Только остальные пусть отъедут, а ты оружие положи». Рыжий говорит: «Кинжал один оставь, Иван».
Ну вот, не стал я рыжего оскорблять. Впустил. Идет он, только глазами по сторонам зыркает. И, как кто его ведет, прямо к той мазанке. Ну, думаю, сейчас начнется. Взял кинжал да как метнул в дверь, зубы оскалив, – тот аж дюйма на четыре впился. Только и сказал: «Гых-х…» Понял, что поздно, но злость сорвал. Да еще как бы сказал этим ударом: «Взял ты мою дочь, так возьми и кинжал, подавись…» А спустя несколько дней помирились. Такая гулянка перед крепостью была – любота! И меня угощали, как посаженного отца.
Помолчал.
– Это приятно вспомнить. А остальное – враки. Народ, главное, хороший. Нельзя мне было того джигита не впустить. Ну что, ну, зарезали б. Мало зарезали людей? Мало их и так резали, чтоб еще за любовь… Знаешь. Как по-ихнему «любимая» будет? Хъеме… Слышишь? Словно подышал… О!..
Дядька шел спать. А Алесь лежал без света и смотрел, как в коридоре бьется в печке огонь.
Домик в саду. Простые люди. Простые слова и воспоминания. Простые напевы женщин в людской.
Чесал он сошки
С моих белых плеч,
Вил он веревки
С моих русых кос,
Пускал ручеечки
Из моих горьких слез.
И он еще больше понял после этих дней: все в простоте, все в близости к этим. Им тяжело, надо быть с ними.
Печка. Отсветы огня.
И вообще – кому было хорошо жить на этой земле? Все, казалось, есть, а болит душа.
Лица плыли перед ним… Пан Юрий… Мать… Раубич…
Почему так несчастны люди?!
…Дядька… Лермонтов… Черкесы… Шевченко… Кастусь… Малаховский… Виктор… Черный Война…
Почему так несчастна земля?! И вокруг несчастна, и особенно здесь несчастна.
Плясал в темноте огонь. И, глядя на него, Алесь думал:
«Бунт идет… Идет восстание… Идет революция, взрыв бешеного гнева и ярости. Неумолимый пожар от Гродни до Днепра. Его не может не быть, такое сделали с людьми… Идет свобода к моему народу и всем народам…»
Огонь пылал во тьме.
«Она идет. Только слепые не видят, только глухие не слышат. «Лицемерные! Облик неба распознать умеете, а знамений времени не можете?» Она неминуемо будет в том поганом, паскудном мире, который вы построили. Мир наиподлейшей лжи, нагайки, тюрем, угнетения малых народов, запрета языка, зажимания рта… Но главное – в мире лжи.
Потому что вы не просто убиваете людей и народы – вы лжете, что вы их благодетели, и принуждаете того, кого убиваете, чтоб он кричал: «Благодарю!»
Близится час. Канет вода из рукомойника. Каждая капля – это на каплю ближе к вашей гибели, как бы вы ни цеплялись за жизнь.
Как бы ни лгали, каких бы палачей и лгунов ни покупали и ни ставили себе на защиту.