«Нет, не здесь… Нет, не здесь… Все еще впереди…»
Над буераками Алесь лишь привставал еще выше на стременах, как будто совсем отрываясь, когда конь пролетал над канавой.
Деревья кончились. Снова потянулась бесконечная бровка оврага, снова отрожки и седая молодая полынь между сухими стеблями старой.
…Волк выскочил из оврага далеко впереди, тот самый, сомнения быть не могло, и той же трусцой, казалось бы неспешной, начал пожирать расстояние до большого острова кустарников. Это был мудрый, матерый волчище. Один раз он даже на неуловимое мгновение остановился и повернулся всем туловищем к всадникам, чтоб посмотреть, стоит ли бежать.
Бежать стоило: они приближались, особенно тот, на белом. И зверь снова ринулся в свой извечный горделивый бег, со звериной яростью спасая для себя этот синий день, паутинки, которые он рвал грудью, и последнюю свалявшуюся шерсть, которую он сегодня собрался отодрать в глухой чащобе, на лежке.
Урга летел так, что ветром захлестывало рот. И зверь приближался – Алесь видел это с безумной радостью. Ближе, ближе, вот он почти у самых копыт. И он отбросил свое ставшее невесомым тело и со свистом опустил корбач.
Удар пришелся не по носу, как учил отец, а по голове. Зверь «копанул репу», но, поднявшись, прыгнул в сторону. И тут мимо Алеся на последних Дубовых жилах вырвался отец. Он мелькнул наперерез волку.
Два тела, большое серое и длинное огненное, сближались наискосок. Слились.
Человек наклонился.
Волк упал.
Он лежал в каких-то двух саженях от кустарника, и его глаза тускло отражали небо, жнивье и серебряную паутину, что кое-где трепетала на нем.
А пан Юрий поднял рог и приложил к губам, прикрыв глаза. Рог запел так ликующе-грустно, что даже красные и желтые кустарники перестали шуметь листвой. И это было словно в песне об Оборотне, который убил белого волка вересковых пустошей.
Я не берёг своей головы,
Я не застал тебя в лежном сне.
Хватит неба, и хватит травы.
Сегодня – тебя,
Завтра – меня.
А волк тоже лежал спокойно и как будто слушал, длинный, неестественно вытянутый, с сединой, что пробилась на холке, с рассеченными в боях молодости ушами и горделиво сжатой пастью.
Пан Юрий поднял зверя и, поднатужась, перекинул его через высокую луку Алесева седла. Лоснящаяся шкура Урги задрожала. Князь погладил коня.
– Твой, – сказал он Алесю. – Без твоего удара я б не успел. Он бы спокойно ушел в кусты.
И вскочил в седло.
– Поехали.
На ходу похвалил:
– А ездишь хорошо. Лучше, чем я в твои годы. Стоишь в седле как влитой, не то что какой-то чужак приблудный, который трясется да еще и подпрыгивает в седле, свесив ноги, как воеводская корова на заборе.
Алесь покраснел, это была желанная похвала.
Отец снова приложил рог к губам, и звуки, серебряные и тонкие, полились в холодном воздухе.
Рука хлопца, погрузившись в серый, еще теплый мех, придерживала на луке тяжелое тело. Урга летел прямо в синий день. А глаза волка тускло и мудро отражали жнивье, небо и серебряную пряжу божьей матери – все то, что он сегодня не сберег.
…Закусывали под стогом.
Два волка лежали на пожелтевшей траве, и собаки сидели вокруг неподвижно, как статуи, и пристально смотрели на них.
Доставали из сакв и ели багровую от селитры домашнюю ветчину, серый ноздреватый хлеб и копченые колбаски. Охотничий устав требовал, чтоб люди были сыты, а собаки голодны до самого позднего вечера, когда раскинут перед ними полотняные кормушки.
Князь взял большую, на целую кварту, бутылку, налил из нее в серебряный дорожный стаканчик на донышко и подал сыну.
– С полем, сын, с первым твоим волком.
Алесь глотнул, да так и остался с открытым ртом. Все захохотали.
– Почерк, брат, у тебя хороший, – сказал отец, переворачивая пустой стаканчик. – Ну вот, а теперь до семнадцати лет – ни-ни.
И подражая старому Даниле Когуту, – прямо не отличишь! – забормотал:
– Гэта ж мы, ведаете, с дядькованым племянничком юшку варили.
Зашамкал ртом и по-стариковски покачал головой.
– Юшка розовая, добрая. Кобелю на хвост плесни – непременно ошалеет. А перцу сослепу столько насыпал, что племенничек глотнул, и до трех сосчитать не успели, а он от Турейки ужо в Радькове был. И там ужо… выл.
Все смеялись.
…Отец выпил чарку и подал бутылку доезжачему. Сказал с гонором, сквозь который проглядывала вина и стыд перед сыном за то, что произошло:
– Пей.
– Благодарим, – сказал Карп и тоже виновато крякнул.
Наконец первым бросил слово пан Юрий:
– Ты, брат, того… не очень.
– Да и я, пане… не того, – опустил голову Карп. – Не этого, значит.
Никто так ничего и не понял. Поняли только, что Карп чем-то провинился.
…И снова мягко ступали по жнивью кони… А вокруг лежала блекло-желтая земля.
Часа в четыре после полудня заметили на пригорке двух всадников, медленно ехавших навстречу.
– Кто такие? – спросил Кребс.
– Раубич, – ответил Карп. – Раубич и еще кто-то… Глядите вы, чего это тот, второй, замешкался? Во, обратно, поскакал.
Второй всадник на вороном коне и в самом деле исчез.
А Раубич медленно подъезжал к ним.
– Его-то мне и надо, – сказал князь.
Всадник приблизился. И Алесь снова с любопытством принялся рассматривать черные как смоль волосы, высокомерный рот и темные, как провалы, глаза под густыми ресницами.
Раубич поднял руку с железным браслетом. Плащ распахнулся, и все увидели за поясом пана два больших пистолета, украшенных тусклым серебром.
– Неудачной вам охоты, – бросил Раубич. – Волки – в лески.
– Спасибо, – ответил пан Юрий.
И вновь Алесь встретил взгляд Раубича. Глаза без райка смотрели в глаза мальчика, словно испытывая. И снова Алесь не опустил глаз, хотя выдержать этот взгляд ему было физически тяжело.
– Не испортился твой сын, – сказал Раубич. – Что ж, для хорошей, вольной жизни живет… Спасибо тебе, молодой князь, за Михалину. Только о тебе и разговор, как ты хорошо принял гостей. А почему не приезжаешь?
Алесь почувствовал, что железный медальон на его груди стал горячим.
– Ярош, – сказал пан Юрий, – отъедем на минутку.
– Давай, – согласился Раубич.
Они отъехали саженей на пятьдесят, к подножию высокого кургана.
– Ну? – сказал Раубич.
Князь медлил.
– Ты извини, не мое это дело, – заговорил он наконец, – но у всей округи распустились языки, словно цыганские кнуты… Все о… Раубичевом колдовстве.
– Ты же знаешь, я выписывал из самой столицы человека, чтоб обновить мозаику в моей церкви. – В глазах Раубича ничего нельзя было разглядеть. – Он варит смальту, испытывает составы, подгоняет их по цвету под те куски, которые еще не осыпались… Вот и все.
Отец рассматривал плетеный корбач.
– Конечно, я ж и говорю, что тебе нечего бояться. Но заинтересовались голубые… Поручик… извини, какой там высший чин, не помню… Мусатов просил маршалка[78] Загорского, чтоб тот не поднимал лишнего шума, если подземельями пана Раубича заинтересуется жандармерия.
– И что сделал маршалок Загорский? – с улыбкой спросил Раубич.
– Маршалок Загорский не обещал ему удовлетворить просьбу, потому что это оскорбит чувства дворян.
– Разве чувства наших дворян еще может что-то оскорбить?
– Да… Псам нечего делать в наших домах. Их место на псарне, у корыта с овсянкой. Но ты берегись, потому что на предводителя тоже могут не обратить внимания и обойтись без него.
– Пускай обходятся, – более тепло сказал Раубич. – Мне нечего бояться. Но за благородство, во всяком случае, спасибо предводителю дворянства Загорскому… дворянину Загорскому.
– Не за что, – ответил Загорский. – Потому что сказал тебе об этом не предводитель, а гражданин.
Оба замолчали. Курган над их головами был оранжевым от низкого солнца.
– И тот же гражданин Загорский просит тебя, гражданин Раубич, чтоб ты был осторожен, чтоб ты еще раз подумал.
– Не понимаю, о чем ты это?
– Дворянский заговор страшная штука, – прямо в черные зрачки Раубича глянули синие глаза пана Юрия. – Надо быть благородным и помнить, что имя нашему изуверу Николай, что одна гверилья окончилась гулом орудий, что фрондерство и распущенный язык обернуться лишь горем для несчастного края.
Лицо Раубича задрожало всеми мускулами.
– Несчастного края… Я не понимаю, о чем ты говоришь… Но дышать, дышать тяжело от позора и стыда за людей.
– Именно стыда, – сказал пан Юрий. – Надеяться на людей, за которых стыдно, которых ненавидят за порку и грабеж собственные мужики, «горемычный народ»…
– Будь на губернском съезде дворянства, – неожиданно повернул разговор Раубич. – Обязательно будь.
Пан Юрий взглянул на него с любопытством.
– Что-нибудь будет?
– Будет, – сказал Раубич.
– Вы?
– Нет, не мы, но нам на руку.
– Буду, – пообещал пан Юрий. – И только еще раз прошу: не занимайся ты своим… колдовством, не кричи. Не будь слишком открытым, знай себе цену. Недавно из Петербурга выслали человека за одну фразу, брошенную в театре.
– Какую?
– Шла «Жизнь за царя». Хор пел: «После битвы молодецкой получили мы царя». И молодой человек бросил реплику: «Говорил ведь я вам, что драка к добру не приводит».
– Молодчина, – сказал Раубич.
Величественный молчаливый курган возвышался над ними, сизый от полыни и розовый от вереска, седой от паутины, спокойно-гордый и высокий в сиянии свободного синего дня. Мускулистая безволосая рука Раубича, украшенная железным браслетом, указала на него.
– Этому легче, – сказал Раубич. – Счастливый!
XIX
Зал губернского дворянского собрания напоминал море в непогоду. Весь этот полукруглый зал, все места за колоннами, подиум и амфитеатр хоров – все было забито людьми.
Председатель Басак-Яроцкий в своем кавказском офицерском мундире и при всех регалиях устал бить молоточком в гонг и лишь укоризненно покачивал головой: