И как оно будет, одному богу известно. Да еще старому Веже. Тот восемнадцать губернаторов пережил, а тех, кого не хотел, ни разу не пустил на порог. Те потом самыми худшими были. Как будто он их заранее насквозь видел. А внук его вон как говорит. Молодчина! А Раубич дурень.
– И в чем мы видим счастье, которое нам необходимо, как воздух? Ждем ли мы его для себя или добиваемся для всех? К сожалению, чаще всего для себя. «Счастья» экипажей, рабов, величия, денег, роскошных фонтанов на мраморных виллах. И чтоб достичь этого, убиваем в себе Человека. А Человеком является тот, кто борется за равное право на счастье для всех людей. И я скорблю, печалюсь по такому Человеку. Раньше мне казалось: я нашел таких людей. Но теперь вижу, что я один.
Бискупович склонил голову и подумал еще раз, что Раубич поддался дурному, узкому, кастовому пониманию чести. А Браниборский, как ни странно, был прав. Не монархом, конечно, потому что все это вздор и маразм, а «знаменем восстания» юноша мог бы стать. Тем, кого во время ракованья[111] спрашивают последним, а после победы сажают за стол на самое высокое место.
– Тогда, может, наши собрания – это собрания патриотов? Людей, объединенных служением отечеству? Не думаю. Князь Витень мог за родину взойти на костер. Михаил Кричевский мог разбить за нее свою голову, Дубина – сесть на кол, а Мурашка – на раскаленный трон. Огнем и железом они доказали свою любовь. Я спрашиваю у вас: сможет ли кто из нас положить за нее руку… хотя бы на язычок свечи? Вы говорите – мягкость нравов. А по-моему – отсутствие понимания того, кто мы такие.
Вежа вскинул голову.
– У нас одно происхождение, но воспитание разное. Мы могли б жить в разных концах земли… Галломаны, полонофилы, англоманы и другие. Я спрашиваю у англомана: почему он ест за завтраком овсяную кашу и считает это английским обычаем и одобряет его? Почему он не замечал этого обычая, когда наши мужики ели и едят овсянку сотни лет? Я думаю, потому, что пока этот обычай был своим, до него никому не было дела, им брезговали. Как же, мы ведь не кони, чтоб есть овес! Но пришла англомания – и такой может есть даже овсяную солому. «Ах, как это оригинально! Ее едят кони лорда Норфолька…» Он не замечает, что его край, наподобие несчастной Ирландии, живет среди болотных туманов, питается бульбой и преданиями и несет золотые яйца тиранам. Мало бульбы и слишком много фантазии… И так во всем. Наш край, моя земля. Богатая, прекрасная, мягкая душами людей – она чужая нам… Спросят: чем? Я скажу – языком.
Алесь уже не замечал почти ничего. Голос звенел от волнения, цветами радуги расплывались огни свечей.
– Язык у нас какой хотите, только не свой. Свой он – для средней части шляхты да еще для немногочисленных представителей крупной, перед которыми я низко склоняю голову. И потому нам или не нужны собрания, или их надо сделать другими. Настоящим вечем, настоящей копою.[112] Местом, где каждый отдавал бы душу и способности народу.
Алесь поднял бокал.
– Я пью, чтоб рыцари стали рыцарями и мужи мужами.
Он выпил. Минуту стояла тишина. Потом – вначале несмело – Бискупович и Мнишек, а потом громче и громче – другие – зазвучали аплодисменты.
…Речь понравилась. По-молодому горячая, но ничего. Молодой есть молодой. Алеся приняли единогласно, хотя некоторые долго раздумывали. И все же отдали шары и они. Побоялись общественного мнения. Речь была крамольная, и если б слухи о ней дошли до посторонних, до администрации, прежде всего заподозрили б тех, кто не опустил шара. А это было опасно.
Общее осуждение было беспредельным, и потому даже самый подлый, самый разгневанный не рисковал идти на донос. Только этим и можно было объяснить, что за десять лет, предшествовавших восстанию, из многих тысяч участников заговора не был арестован никто.
В беседах после приема многие не скрывали своего раздражения молодым Загорским. Были споры, перебранка.
Среди наиболее правых твердо укоренилась мысль:
«А Загорского сынок… Слыхали?… Якоби-инец».
«Якобинец» тем временем меньше всего думал о своей речи. Сразу после приема (присутствовать в тот день на заседании вновь принятому не разрешалось, чтоб не слышал споров о себе) два брата Таркайлы перехватили его и почему-то стали приглашать к себе. Он бы с большей охотой поехал к кому-нибудь из друзей, но никто не решился нарушить «право первого». Алесь вспомнил о Майке и с отчаянием махнул рукой:
– Поехали!
Братья начали хлопать его по плечам, реветь медвежьими голосами, что смел был, как лев, что так и надо.
Закутали в шубы, потащили раба божьего к огромным саням, что очень смахивали на иконостас: по металлическим частям травленные «под мороз», по деревянным – разрисованные крылатыми головками амуров.
– Лыцаря напоить надо, – рокотал пышноусый, круглый Иван. – Нашей тминной, нашего крупничка [113]… А полынная…
…Кони домчали в имение быстро. И кони были сытые, овсяные, и имение, видать, богатое. Огромный, из дубовых бревен, дом под крышей из щепы. А за ним, сразу за садом, чуть не на полверсты хозяйственные постройки, скирды хлеба, мельница над речушкой, ветряная мельница, штабеля бревен под навесом.
– Сохнут, – сказал Тодар. – Некоторые по шесть – восемь лет. Хоть ты скрипки делай… Конкуренция только портит дело, княжич.
– Брось! – грохотал Иван. – Нечего бога гневить!
Сани остановились. Лакей Петро раздел панов, повесил шубы возле лежанки в большой передней, открыл дверь в гостиную.
Пол застлан тонкими соломенными циновками, натертыми воском. Мебель у стен похожа на сборище медведей.
Следующая комната – столовая. Помимо обычных стекол вставлены еще и другие, разноцветные. Полумрак. И лишь сквозь одно окно неожиданно радостно и чисто смотрит снежный день.
Сели за стол.
– Попробуй, княже, калганной да чесночком закуси. Вот он, раб божий, маринованный. Запаха никакого, а вкус втрое лучше. А как насчет терновочки?… Ты ее грибками, подлую, грибками, рыжичками… Глянь, какие, – с копеечку каждый. И не больше…
Алесю интересно было слушать и думать о том, зачем все же его пригласили.
Наконец все наелись.
– Я думаю, сейчас начнется главный разговор, – сказал Алесь.
И увидел настороженный взгляд двух пар серых глаз. В них не было добродушия. И вообще в своих добротных, на сто лет, сюртуках серого цвета братья напоминали нахохлившихся серых цапель, что на отмели зорко следят за мальками.
– Я предполагаю, – сказал Алесь, – вам надо посоветоваться со мной о чем-то. Предупреждаю: разговор начистую. Только тогда я передам все отцу. – И объяснил: – Я ведь только младший хозяин, господа.
Тодар кисловато улыбнулся и достал из пузатого бюро лист бумаги.
– У нас есть племянница, – густым басом сказал Иван. – Сирота. Круглая. Мы опекуны. В этом году она достигла совершеннолетия.
Алесь увидел развернутый лист заверенной нотариусом копии завещания, прочел фамилию совершеннолетней: «Сабина, дочь Антона из рода Маричей, дворянка, восемнадцати лет». Увидел сумму – что-то около ста тысяч без процентов.
– Ясно, – сказал он. – Что зависит от меня?
– Мы хотим арендовать у пана Юрия ту большую пустошь, что рядом с нами. Деньги целиком, пусть не беспокоится, грех обижать бедную сироту.
– Но?…
– Но и нам порядком надоело опекунствовать. Ей время хозяйствовать самой. Мы купили те клинья, что возле пустоши. У Браниборского. Учтите – за свои деньги.
– Знаю, – сказал Алесь. – Земля плохая. Дешевая.
Братья переглянулись. Орешек был тверже, чем надеялись.
– Полагаю, пустошь нужно вам под какую-то застройку?
– Под винокурню, – сказал кислый Тодар.
– И земля вам нужна как гарантийный фонд? Под рожь, под бульбу. Пока винокурня не заимеет постоянных, солидных поставщиков сырья?
– Да, – немного смущенно промямлил Тодар.
Алесь думал. Братья с некоторым нетерпением смотрели на него.
– Земля та пустует, – сказал наконец юноша. – Я думаю, что привезу отцу выгодную сделку. О сумме и сроке ее составите договор с паном Юрием.
Братья вздохнули. Но радоваться было рановато. Алесь вдруг сказал:
– Как будущий хозяин, я со своей стороны добьюсь у отца, чтоб в договор внесли лишь один пункт.
– Какой? – спросил настороженный Тодар.
– Скажем, вся пустошь в аренду на десять лет.
– Достаточно, – пробасил Иван.
– Но две десятины, возле самых клиньев Браниборского, идут в аренду бессрочно и за самую мизерную плату. Зато на этой площади размещаются все хранилища сырья для винокурни.
Братья посмотрели друг на друга: нет ли подвоха?
– А зачем так? – спросил Иван. – Это чтоб можно было в любой момент упразднить аренду?
– Нет, – сказал Алесь. – Аренда упраздняется лишь в одном, заблаговременно обсужденном пункте… извините, при нарушении его.
– Какое условие? – мрачно спросил Иван.
– Продукция винокурни не идет на нужды округи.
– Так мы же и думали… – начал было Иван.
Но Тодар остановил его:
– Погоди, Иван. Почему?
По лицу Алеся ни о чем нельзя было догадаться.
– Во-первых, потому, что торговля спиртом, скажем, с Ригой наиболее выгодна для вас. Сразу представляется возможность поставить дело на широкую ногу…
Таркайло Иван смотрел на него вопросительно:
– Пусть Рига. Мы и сами так думали. Выгоднее. Но… зачем это тебе?
Лицо Алеся сделалось жестким.
– Я не хочу, чтоб ваша винокурня подтачивала достояние наших людей. Не хочу, чтоб она обогащала одних корчмарей.
Таркайлы внимательно слушали молодого Загорского.
– Сами знаете, что даже мелкий чиновник после работы идет за пять верст от города, чтоб выпить в корчме возле частной винокурни чарку и вернуться обедать. Потому что водка здесь дешевле. Так что уж говорить о крестьянине!
Удивленные ходом его мысли, они смотрели на него все еще непонимающе и настороженно.