Колосья под серпом твоим — страница 85 из 146

мнение о себе?»

Тактика воров! Кричат на других: «Держи его!» – чтоб меньше обращали внимания на их грязные делишки, на то, что первые враги отечества – они.

…Я больше не могу среди них. Даже минуты. Пусть голод. Кто-то сказал, что лучше недоесть, как ястреб, чем переесть, как свинья.

Никаких компромиссов!

Мой здешний приятель, один из самых умных людей, каких мне приходилось видеть, однажды сказал, что мы, белорусы, слишком любим храбрых дядей. Мол, лучше пусть дядя поругается с сильным или хотя бы фигу ему покажет, а мы будем из-за его спины в ладоши хлопать, а то и просто тихо радоваться.

Пожалуй, он прав. Что-то такое есть. Но если мы ненавидим это рабство в крови нашего народа, мы сами должны стать «храбрыми дядями», а не тихо радоваться из-за чужой спины… Кровь – из капель. И, чтоб не загнить от соседства с нечистыми, здоровые капли должны двигаться и нападать на заразу, выбрасывать ее из организма, даже рискуя собственной жизнью. В противном случае – гангрена и смерть.

Друже! Письмо это передаст тебе надежный человек. Провезти, передать, уничтожить в случае обыска – этого лучше него не сделает никто. Потому я и доверился. Но это будет последнее такое письмо. Осенью мы встретимся. Во-вторых, конспирация есть конспирация, а у нас, кажется, кончается детская игра и начитается серьезное. Поэтому это письмо – по прочтении – сразу сожги. Надеюсь на твою честность. В дальнейшем будем надеяться только на память.

Пишу тебе затем, чтоб ты возобновил связь с хлопцами из «Чертополоха и шиповника», проверил, кто из этих романтиков не разжирел, и сколотил из них ядро, которое потом могло б обрасти новыми людьми. Можешь сказать наиболее надежным, что это не игра и не напрасный риск, что нас много и число своих людей неуклонно растет. Надеюсь, что за это время ты не изменился. Если это так – напиши мне обычное письмо, хотя бы про свое здоровье, про Мстислава и добрую Майку и запечатай его не обычной, а своей печаткой. Я буду знать, что ты согласен со мной и начал готовить друзей.

Постарайся также вспомнить, кто из хлопцев, которые во время знаменитой гимназической баталии встали на вашу сторону, живут в Приднепровье, неподалеку от Суходола. С ними тоже нужно поговорить, хотя и более осторожно, потому что их поступок, возможно, идет не от широкого демократизма, а лишь от чувства оскорбленной национальной гордости, от аффекта, вызванного им.

Действуй, друже. Действуй, друг мой.

P. S. От генерала ушел. Буду бегать по грошовым урокам у честных людей. Виктор нашел работу в Публичной библиотеке. Как-то проживем. Благодаря своей работе и связям он познакомился со многими приличными людьми. Ну, а через него и я. Один из них – фигура самая удивительная, какую только можно представить. Это поляк, нашего поля ягода. Много отсидел и отмаршировал в тех краях, где вместо пригородов все форштадты и где над землей парит невидимый дух Емельки Пугача. Там он, между прочим, близко подружился с твоим любимым Тарасом, который все еще, бедняга, томится среди бурбонов, пьянчуг да Иванов Непомнящих. Зовут поляка Зигмунт (а по-нашему Цикмун) Сераковский. Представь себе тонкую, сильную фигуру, умное лицо, твердую походку. Блондин. И на лице сияют синие, самой святой чистоты и твердости глаза. Познакомился я с ним недавно, но уже очарован и логикой его, и патриотизмом, и волей, и мужеством, и той высшей душевной красотой, которая всегда сопутствует скромному величию настоящего человека. Вы должны были б понравиться друг другу… Бросай ты скорее все. Приезжай сюда. И мне будет веселее, и тебе не так будет лезть в голову всякая чепуха».

Письмо было сожжено. Был послан ответ с личной печаткой.

Алесь очень обрадовался письму Калиновского. Приятно было знать, что надо дотерпеть только до осени, а осенью он поедет в Петербург, свяжется с Кастусем и друзьями. Будет все, что зовется жизнью.

И, если понадобится, он отдаст эту жизнь братьям.

Все хорошо. Хоть кто-то есть на свете, кому она нужна.

Родина.

Родная земля.

Беларусь.

…Майскими утрами, до восхода солнца, плясали в житах девчата.

Хлопцы ночью, пробираясь на кладбище, жгли там небольшие, укрытые от постороннего взгляда костры и потом пугали девушек.

– А вон русалки. Ты гляди не ходи без меня. Защекочет.

И девушки слушали их.

Яростно цвел у дорог желтый купальник. Знал, что век у него короткий и скоро его начтут вплетать в венки.

Приближалось время, когда русалки особенно вредят людям, и надо выкроить хотя бы день-два, чтоб утихомирить их, а заодно посмеяться, попеть у костров и вдосталь нацеловаться где-нибудь в зеленом до синевы жите.

За троицей пришла русальная неделя.

Озерищенские девки плели венки и вешали их на березы. А хлопцы несли на зеленых носилках в березовую рощу избранную всеми русалку: самую красивую девочку, какая нашлась в Озерище, тринадцатилетнюю Яньку Когут.

В белой длинной рубашке до икр, с длинными, едва не до колен, распущенными волосами, она покачивалась в синем небе, выше всех. И свежее, нежное личико девочки улыбалось солнцу, нивам и зеленым рощам.

А за нею шла в венках ее красивая свита.

…Жгли огни. Бросали в них венки. Девушки удирали от Яньки, а она ловила их, щекотала. Хлопцы помогали Яньке.

Не обошлось и без драки. Столкнулись за Галинку Янук Лопата и Когутовы близнецы. Медвежеватый Автух заступился за брата и начал валять Кондрата с Андреем. В драку влез Алесь и, к общему удивлению, так взгрел Автуха, что тот пустился наутек. Убежать ему Алесь не дал.

Наконец их помирили, хотя Янук и смотрел волком… Пили пиво и плясали у костров.

И все это было весело, но веселье было окрашено легким налетом грусти.

Приближался день Ивана Купалы, и, хотя лето было еще едва не в самом начале, всем было ясно: солнце вот-вот пойдет на убыль.

Сожгут собранные со всех дворов старые бороны, разбитые сани, колеса, оглобли. И, как солнце, скатится с высокой горы охваченное огнем колесо. Будет катиться ниже и ниже и затем канет в Днепр и погаснет.

Почти неуловимая грусть жила во всем, и прежде всего в травах, которые знали, что после Иванова дня им не спрятать в своих недрах Ивановых фонариков, что пришла их пора и их срежут острой косой.

Неистовство цветения, песен и поцелуев окончилось. На его место пришло задумчивое ожидание плодов.

И потому на цветах, на вербных косах, на дорогах, что заблудились в полях, царствовал покой и легкая грусть.

Все было отдано. Все было исполнено на земле.

…Алесь и Гелена стояли у храма бога вод. Солнечные зеленоватые пятна скользили по их лицам, и прямо от ног шел в мшистый, как медведь, темно-зеленый мрак длинный откос, который весь сочился водой.

От густой зелени живое серебро струек казалось зеленоватым. Журчащим, звонким холодком веяло в яру.

Родная земля – это криницы. И здесь было одно из неисчислимых мест их рождения.

Исход криниц. Воды. Воды. Струйки, ручейки, река, море. Зеленый звон под ногами.

– Почему ты избегаешь меня, Гелена? – спросил Алесь.

– Я не избегаю.

Глаза смотрели в сторону, где зеленоватая от тени струйка выбивалась из земли.

У нее было похудевшее и какое-то просветленное лицо. Новое, ничем не похожее на все ее другие обличья.

– Садись. – Он усадил ее на каменную скамью. – Ты… не надо так. Ты знаешь, я жалею тебя, как никого. И я не хочу быть ни с кем, кроме тебя.

Она отрицательно покачала головой. Струйки звонко прыгали в яр.

– У меня будет ребенок, Алесь.

Он молчал – так вдруг упало сердце от неожиданности и страшного предчувствия беды. Этого не могло быть. Он – и ребенок…

Бледный от растерянности, он смотрел на нее. Эти глаза, и волосы, и тонкая фигура – это теперь не просто она. Это уже и он, и тот, о ком еще никто ничего не знает. Трое в одной.

– Правда?

Совсем неожиданно родилась где-то глубоко под сердцем, начала расти и расти, увеличиваться, затопила наконец все на свете, все существо и все, что вокруг, глупая, дикая радость. Ощущение счастья и собственной значимости было таким большим, что он дрожал, захлебываясь воздухом.

– Не может быть… Гелена, правда? Гелена, милая… милая…

Голосом, полным нежности, она спросила:

– Ты на самом деле обрадован?

– Я не знаю. Это похоже… Нет, это не радость. – Он виновато улыбнулся. – Я ведь еще не знаю, как… И еще – я люблю тебя… как воду и небо… как жизнь.

* * *

Когда они выходили из парка, Алесь, уже немного успокоенный, но с той самой глупой улыбкой на губах, вдруг затряс головой:

– Не верю.

– Фома неверующий.

Он вел ее так осторожно, словно до родов оставались считанные дни.

– Вот и все, – сказал он. – Сейчас пойдем к деду, скажем обо всем. Потом к родителям. Свадьба в первый же дозволенный день. И уедем. Куда-нибудь далеко-далеко. Чтоб море. Очень буду жалеть тебя.

– Алесь, – вдруг сказала она, – а ты задумался на минутку о том, что ты не сказал «люблю» мне, а сказал ему? Говори откровенно.

Загорский, протестуя, поднял руки. Но она остановила слова, готовые сорваться с его губ. Сказала с нежностью:

– И хорошо. Очень хорошо. Значит, здесь ты отец, защитник. Так и надо.

Почувствовав вдруг, что до желанного конца, который отсек бы прошлое, еще далеко, он сказал:

– Венчаемся в Загорщине.

И увидел, как она, словно с силой отрывая что-то от себя, покачала головой.

– Нет, Алесь, на это я никогда не пойду!

– Почему? – упрямо спросил он.

– Да поймите же вы, – словно чужому, сказала она, – все хорошо как есть.

– Кому хорошо? – Голос звучал жестко.

– Вам.

– Мне плохо. Без тебя и без него. Вдвойне.

Она всплеснула руками:

– Милый, милый вы мой! Поверьте мне, вы себе лжете. Вы не видите, а я хорошо вижу, как вы загнали свое чувство в каменный мешок, замкнули. Вы не чувствуете этого, вам кажется, что вы спокойны, но вы все время слушаете, как оно рвется на свободу, стучит в дверь.