Колосья под серпом твоим — страница 100 из 183

— Ты, князь, порой в шахматы не играешь? — спросил Иван.

— Даже не люблю.

— А напрасно.

Иван долго думал. Потом хлопнул ладонью по столу.

— По рукам! — бросил он. — Передавай пану Юрию... Одно не знаю, до какого времени ты таким будешь.

Молчали.

— Ну-ка крупничка! — предложил Иван. — Пейте, князь. Предки пили — сто лет жили. Острый, сладкий без слащавости этой, прозрачный. Слезы божьи!

Выпили.

— Тогда посмотри, князь. Посмотри на сироту, которую осчастливишь, твердый хлеб дашь.

Он вышел, крикнул что-то Петру, возвратился, сел и налил рюмки.

Крупник вправду был изумительным. Алесь пил очень мало, но ощущал, какой он душистый и действительно мягкий. И ощуща­лись в нем все пряности — от корицы и до мускатного ореха, но не порознь и поэтому неприятно, а слитно и в каком-то новом качестве. И еще привкус каких-то неизвестных, приятно-горько­ватых трав и кореньев. Словно вся волшебная, таинственная суть белорусской пущи, ее колдовской запах присутствовали здесь. Как будто она и далекие восточные острова отдали все свои силы и слились тут, в стоявшей перед Алесем на столе маленькой рюм­ке с прозрачной розовато-желтой жидкостью.

— Что, может, оправдать пьяницу? — спросил Иван.

Алесь прихлебывал, ощущая, что гортань и язык почти изне­могают от наслаждения, и ждал. Он приблизительно знал, кто должен выйти. Бледненькая институтка, больная хлорозом, как большинство из них. Либо девушка, чем-то похожая на Таркайлов, немного неуклюжая, любительница поесть, почитать чувственные стишки в альбоме да порой, может, поплакаться в подушку.

— День добрый, дядя Иван, — услышал он. — День добрый, дядя Тодор.

— А вот и она, — показал Иван. — Дочь троюродного брата.

Перед Алесем стояла девушка. И сразу все его представления разрушились. Тонкая и гибкая в талии, широкая в бедрах, высо­кая в небольшой груди. Ноги словно нерушимо несли туловище, и горделиво была закинута небольшая головка.

Алесь поднял глаза и увидел долговатую шею, острый гребень золотых волос, а под ними, под невысоким лбом, длинные разре­зы глаз зеленоватого цвета. Холодноватые, слишком спокойные и прозрачные глаза. А носик был немного вздернут и остренький.

— Вы звали меня? — голос тоже холодноват, как струйка.

— Да. Познакомьтесь, — буркнул Иван.

Сделала реверанс, и малахитовое платье словно заструилось.

— Сабина, — обратился к ней Тодор, — князь пообещал, что мы получим в аренду ту пустошь.

— Я вам благодарна, князь. Мне приятно, что вы здесь.

Таркайлы смотрели на нее с гордостью. Алесь — с каким-то невыразительным, смешанным чувством восхищения и холода.

— Я рад, что сумею сделать для вас эту мелочь.

Уступая ей дорогу за кресло, он попал в пятно снежного света из единственного нецветного окна. Загорелись искристые кашта­новые волосы. Сабина села в кресло и подняла на Алеся глаза. Все такие же, холодные и слишком спокойные глаза.

Ресницы внезапно, совсем незаметно, содрогнулись: увидела. Пухловатые губы шевельнулись немного вперед.

— Я хотел бы еще сегодня вечером поговорить с отцом, — сказал Алесь.

— Но я действительно рада, что вы здесь, — с детской, слегка капризной ноткой в голосе произнесла она.

Алесь увидел глаза. Теперь в них жило любопытство, Девушка изучала его не слишком ли пристально.

— Я тоже. Я тешусь тем, что теперь, став совсем близкими со­седями, мы будем видеться.

Она смотрела на него, как будто запоминая. В этих глазах вместе с холодом жила какая-то странная улыбка, словно девуш­ка сама знала, какое двойственное впечатление она оказывает на людей. И Алесь понял это и сразу простил внутренний холод — за ум. А она поняла, что он понимает и прощает.

— Спасибо вам, — улыбнулась она. — До свидания, князь.

...Он скакал в Загорщину и все обдумывал это странное про­исшествие.

Сабине не следовало смотреть так. Майка никогда не смотрела так. Эх, да не все ли равно, как смотрела на него Майка. Этого больше никогда не будет. Нет даже Майки. Есть Михалина, дочь Ярослава Раубича, сестра Франса Раубича, дочь и сестра врагов.

Он пустил коня вскачь. Вокруг синели предвечерним светом снега. На перекрестке, на пути, который вел в Раубичи, около огромного деревянного распятия Алесь, еще издали, увидел силу­эт маленького всадника.

Сомнений быть не могло. Юный Вацлав Загорский собствен­ной персоной и во всем смешном величии своих девяти лет вы­езжал на тракт из раубичского поворота.

— Кто вы такой, рыцарь? — шутливо крикнул Алесь.

— Я не знаю, кто вы, — воскликнул Вацлав. — Но вас тут чет­веро на одного, и потому правда не на вашей стороне. Защищай­тесь!!!

Кони пошли рядом.

— Ты откуда это, поросенок? — спросил Алесь.

— Выгонял коня.

— Один?

— Отец позволил.

— Так далеко?

Вацлав растерялся.

— Я вон до того поворота.

— Не надо тебе даже смотреть в ту сторону, — с горечью по­яснил Алесь. — Знаешь, стали врагами. Ты не грусти, милый.

Они молча ехали домой. Стремя к стремени. Оба думали о чем-то своем.

Алесь в мыслях прощался с Майкой, вспоминал ракеты за сте­клом беседки, деревья, сеновал, который пылал синими и черными полосами.

Он не знал, что брат совершил более разумное дело, нежели он. Не знал, что всего час назад Вацлав, прямиком пробившись лесом к Раубичам, остановился возле ограды и дождался ежеднев­ной прогулки Стася и Натали. Не знал, что они час простояли, раз­деленные оградой, и пожимали друг другу руки. Наталя плакала, мальчики молча вздыхали.

— Как взбесились, — сказал Вацлав.

— Взрослые.

Опять молчание.

— Не верю я, что Алесь плохой, — заявил Стах.

— А Майка, думаешь, плохая?

Белка стряхивает на них целый голубой снегопад, и Наталя за­бывает о слезах.

— Это просто их взрослая глупость, — говорит Вацлав.

— О нас так и не подумали.

Когда подходит пора расставания, Наталя опять начинает плакать.

— Ну, вот что, — сурово говорит Вацек. — Слезами горю не поможешь.

— Конечно, да.

— Они там себе дерутся, а у нас чубы трещат.

— Вот что, — говорит Натале Вацлав, — ты не плачь... Я счи­таю, нам надо встречаться вот так. Скажем, каждый четверг. Они там как себе хотят, а я их распрям потакать не собираюсь.

— И я, — хлипает Наталя.

— Они там пускай ругаются — это еще не причина, чтобы нам ссориться, — говорит Стась, и у него трясутся губы.

Руки детей просовываются через стылую бронзу ограды, кладут­ся одна на одну. Три теплых комочка в стылых огромных деревьях...

И вот два брата едут по дороге, молчат.

«Бедный, — думает Алесь, — бедный братец. И ты попал в эти взрослые жернова».

«Вот бедняга, — думает суровый Вацлав. — Сделал бы так, как я. А там, может, и все помирились бы».

А Алесь не знает, что брат своим детским, своим подсознатель­ным чувством отыскал выход, который столько уж дней напрасно ищет и не находит он.

Это последняя попытка найти его. И Алесь с болью понима­ет, что больше он искать не будет. Хватит. Ничего не поделаешь. Ничего.

Молчание. Сиреневый свет сумерек. Вороны тянутся в сторону леса на бесприютный ночлег. Первый слабый огонек поод аль. Два унылых всадника на дороге.

На кого же тебе нападать, от кого защищаться, рыцарь?


III

Последней зимней дорогой Таркайлы завезли на арендованную землю дерево, кирпич и дикий камень. Начали строить хранили­ща, а напротив, на бывших клиньях Брониборского, — винокур­ню, бараки и домики для винокура и механика.

Алесь теперь часто ездил туда: вначале на санях, потом, когда испортилась дорога, — верхом. Почти каждый день приезжала туда и Сабина.

Загорский следил за исполнением всех правил, предусмотренных в контракте, пикировался с остроумным чехом-механиком, а она с седла слушала их. Алесь не знал, как обостряется находчи­вость, когда двое мужчин острословят не на живот, а на смерть в присутствии девушки. Он только начал становиться мужчиной, и это был первый его канун весны.

Поэтому он не знал, почему холодные глаза Сабины теплеют, когда она смотрит на него, и в такие минуты чувствовал себя не­ловко.

Все было закончено, и он долбал сам себя, что не желает преж­него, что оно не нужно ему, что он больше не любит. Лгал сам себе, но заставлял себя забыть.

И все равно в такие мгновения он, даже проводя Сабину к дому Таркайлов, внезапно умолкал и смотрел в безграничные ноздрева­тые снега — и сквозь них — незрячим широким взором.

Ей хотелось спросить: «Где ты?», — но она только внутренне сгибалась, с болью понимая, что он рядом и не рядом и рядом никогда не будет.

Умная и ироничная девушка ощутила, что этот парень, кото­рому явно не было до нее никакого дела, принес, явившись в их дом, великую беду для нее.

Потому что она обнаружила, неожиданно для себя, где-то в нед­рах своего существа, теплый огонек приязни. Только к нему. К тому, кому он никогда не будет нужен.

Изувеченная воспитанием, холодными дортуарами и холодны­ми, как лед колоннами актового зала дворянского института (а он лучше всего убивает доверие, добрые чувства и человечность), она вдруг поняла, что иногда на свете бывает и что-то иное, то, чему не учили ни младших, ни пепиньерок.

Чему их действительно учили? Старшие — обожанию лысого учителя изящной словесности или священника; классные дамы, которых на пушечный выстрел нельзя было подпускать к юным душам, — вражескому отношению ко всей сильной половине че­ловеческого рода. Мать она не помнила. И на почве обиды, холода и мерзости официального воспитания в институте вырос дичок с безукоризненными манерами, деревце изо льда, человек, которо­му не было дела до всех других людей и их теплоты и у которого был только острый и холодный ум, чтобы не растеряться и не по­гибнуть в этом вражеском и холодном мире.

Война против всех. Война до последнего. Война, прикрытая расчетливым и холодным поведением, вежливостью, зоркостью, ядом. Война, в которой все средства были хороши.