Ей впервые не хотелось этого, а он не замечал.
И тогда, думая, что разлука лучше всего поможет, она отпросилась у дядей — пока не закончат в новом поселке дом для нее — уехать отсюда. В Петербург. Они вынуждены были позволить. И Сабина на некоторое время исчезла из глаз Алеся. Неожиданно, так, как и появилась. Оба не думали, что жизнь столкнет их, да и как еще столкнет
За день до отъезда Сабины явился в Загорщину Мстислав Маевский, изнервничавшийся до последнего: дошли слухи о прогулках Алеся.
Пострижные братья сидели на длинной тахте. Белокурый Мстислав с едва скрываемой гримасой страшного отвращения курил отцовскую сигару. Голос, обычно такой приятный, зазвучал грубо, когда он наконец бросил первое слово:
— Утешился?
— Почему нет, — холодно ответил Алесь.
— Поздравляю, — не унимался Мстислав. — Память кошачья... Если ты и с друзьями так...
— С друзьями не так.
Сердце Алеся падало от жалости. Но поделать ничего было нельзя.
— Связался с Таркайлами, — продолжал Мстислав. — А ты знаешь, что о них говорят? Ты знаешь, кто они? Эти любители старины, эти святые да божьи старозаветные шляхтичи — они горло за свои деньги перервать готовы. У них вместо сердца — калита, вместо мозга — калита. Они из тех страшненьких, которые добры-добры к человеку, просто хоть ты их к чирью прикладывай... вплоть до того времени, пока дело не дойдет до их интересов. И тут они — убьют вчерашнего друга.
— Если «связался» означает «один раз побывал в доме», я действительно «связался».
— Угу, — отметил Мстислав, — и каждый раз вас конных видят. Вдвоем. От Брониборского бывших клиньев до поворота к Таркайлам. Черт полсвета обежал, пока вас не нашел да друг к другу не толкнул.
Алесь улыбнулся.
— Надо ведь и черта уважить, если ему столько бегать довелось.
— Что ж, — согласился Мстислав, — как себе хочешь. Просто еще и эти слухи дошли до Раубичей.
— Ну и что? Разве там еще кто-то интересуется мною?
— Я думаю, до этого вас еще можно было помирить. Раубич тоже отошел немного. Понял, что все это не более чем грязные сплетни.
— Откуда это он вдруг таким умным стал?
— С ним Бискупович говорил. Серьезно. После твоей речи. А тут ты с Сабиной. Держал ты себя просто как мальчишка. Слухи дошли до Михалины. Все, видимо, из того же источника, знают...
— Что?
— ...что ты якобы отдал пустошь по такой дешевой цене, так как надеешься в скором времени породниться с Таркайлами... И якобы с паном Юрием давно договорено и его согласие есть, так как он слова не сказал насчет арендной платы, предложенной тебе.
Алесь побледнел.
— Как?
— «На вечные времена», — пояснил Мстислав. — «С условием постройки хранилищ...» Сейчас даже те, которые верили насчет того, что ты с Геленой невиновны, — молчат.
У Загорского перехватило дыхание. Удар был рассчитан и страшен. Он вскочил с места.
— Я ведь ничего!.. Она завтра...
Он осекся. Все равно ничего нельзя было объяснить людям, которые не верили ему, а верили надоедливой клевете.
Он не понимал лишь, что тут не только честь, но еще и оскорбленное самолюбие Франса и его отвергнутая любовь, и еще злопыхательство других, и неуравновешенность Майки, которой он был небезразличен, — а значит, обоснованность имела в себе элемент необоснованности.
— Пускай, — теперь гнев душил и его. — Черт с нею, если так. Медальон вернуть?
— Нет, — удивился Мстислав.
— И ладно. Я все равно не отдал бы. Сплетням обо мне поверила. Не хочу я таких... Не хочу!.. Не было у меня ничего с Сабиной... Но уж если они так — я на самой бедной девушке во всем Приднепровье женюсь... Простой, доброй...
Мстислав сидел серьезный: поверил Алесю.
— Ты погоди, — глухим голосом произнес он. — Ты сначала дождись свадьбы Майки.
Алесь щелкнул зубами и сел.
— С кем?
— С Ильей Ходанским... Если уж так легко отступился... Если она... — В голосе Мстислава прозвучало вдруг глубоко скрытое отчаяние. — Если вы оба... друг от друга... так легко.
— Как с Ходанским?
— Так, — Мстислав говорил это, словно его душил какой-то комок. — После вести об этой пустоши... она как деревянная ходила с неделю... Позавчера этот... явился. Объяснился в любви.
— И что?
— Дала согласие. Через месяц помолвка.
Алесь смотрел в угол. Потом краска бросился ему в лицо. Он ощутил тошнотворный озноб во всем теле. На миг показалось, что он сходит с ума.
— Ну, — нервничал он. — Ну... ну... ну, этого я и ждал. Несправедливости... Самой отвратительной... У них это всегда так... Лишь бы причина была... Отвязаться... Отвратительный, подлый род!
И тут, неожиданно для него, взвился Мстислав.
— Не смей! Не смей их! Ты сейчас мразь! Ты — дрянь!
— Верить! Предавать! — Алесь стоял перед Мстиславом, а весь мир вокруг заливался багряным туманом.
— Не смей ее!
Алесь увидел, как пострижной брат трет одной рукой по кисти второй, словно стягивая перчатку.
— Так что? Барьер?
— Что... хочешь... Кого хочешь... Завтра же... Но ее... не смей! Убью!
Гнев куда-то исчезал. Не от страха. Просто Алесь понял. Все удушив в себе ради брата, Мстислав сейчас видел, что брат отступился, а значит, предал его и его жертву. И сейчас последний всплеск того, былого, удушенного, заставлял его до конца защищать Майкину чистоту, а значит его, Алеся, и самого себя. И значит, это было высшим проявлением той дружбы, какая редко бывает на земле и за какую они сейчас собирались платить друг другу пулею в лоб.
Мстислав внезапно осекся. Заметил лицо Алеся. Он еще никогда не видел, как люди плачут без слез.
— Мстислав, братец! Это ты так любил ее?!
С минуту висело молчание. Потом Алесь положил руки на плечи Мстиславу.
— Прости. Ты — ступай к ней. Ступай. Разрушь им все. Отбей от Ходанского. Ступай.
— Никогда, — ответил Мстислав.
Назавтра Мстислав попробовал рассказать Михалине Раубич об истинной жизни Алеся, о рассчитанном оскорблении, которое творил ему неизвестный враг, о том, что лучше бы помириться, разорвав ненужную помолвку, но встретил обиду, скрытую за внешним равнодушием. Помолвку разрывать было будто бы «поздно». Разговор закончился ничем.
Утешал дед. Когда внук возвращался вечером в Вежу (не мог больше в Загорщине), усталый, обветренный от дневной скачки по нивам и пущам, голодный, порой мокрый выше колена (искал дороги коню), пан Данила садился возле него в библиотеке и, посматривая в огонь, говорил:
— Я знаю, тебе сейчас кажется, что все прошло, все окончено.
Алесь никогда не позволил бы такого разговора родителям. А деда не стоило стыдиться, от него ничего не стоило прятать. Дед знал: тут ничем не поможешь и каждый должен сам пройти это, стать мужчиной, сам найти выход. Он только ждал, чтобы именно в этот момент — не раньше и не позже — дать совет. Кризис — он понимал это — еще не пришел.
— А тем временем ничего не окончено.
— Они вскоре помолвятся.
— Вскоре. — Усталые глаза деда смотрели в глаза парню. — Помолвка — это не свадьба. И даже свадьба еще не конец. Понимаешь, на земле существует единственная непоправимость, единственная безвозвратность. Это смерть. Пока она не пришла — все может измениться твоей волей либо капризом судьбы.
— Но зачем ведь так мучиться тогда?
В глубоких глазах рождались хитрые искры.
— А ты что — удобства хотел? Оно ведь ненавистно истинной любви, удобство, легкость эта.
Улыбка, словно не выдержав, появлялась даже на властных губах.
— Овидий не дурак был, когда давал совет.
— Какой?
— Заходить через окно, даже если ничего не мешает заходить через дверь. Quod datum ex, — скандировал он, — facili longum male nutrit amoren — та любовь, которую легко дарят, не длится долго.
И, стройный, горделиво-сильный, склонялся к огню.
— Вот огонь. Иногда он бывает далеко. Но все равно, пробираясь по сугробам, радуйся, что видишь его. Пускай пока что далеко. Со временем дойдешь... И я тебе говорю: чем больше замерзнешь, тем большим будет счастье протянуть к нему руки.
— А если совсем замерзнешь?
— Глупость! Иди! А упадешь — выйдут навстречу с огнем. Сами принесут. Мужественные не гибнут...
Качал головою.
— Не ты единственный. Вся наша приднепровская порода такова. Беда наша — поклонение перед теми. Горе-злосчастье какое-то. Вот и мой отец, твой прадед. А, чепуха! Этим мы над ними больше господствуем, нежели какая-то свинья дракой да оскорблением. Нас так просто не бросишь... Не из тех... А бросишь по глупости да по привычке к бабскому извечному рабству — сама вернешься. Поклонение сильного — это, сынок, редкая вещь на земле... Так что выше нос!
Дед не утешал Он просто все понимал. И становилось легче.
...Тучи, которые день и ночь тянулись над равнинами и ярами, постепенно съедали снега. На самых высоких курганах с солнечной стороны сошел снег, и в проталинах свисали пряди сухой травы да курилась влажная земля.
Чернели бока курганов: предки дохнули теплом из могил.
От полудня и до первой звезды звенели над землей голоса: возле скирд и на курганах девушки и парни зазывали весну. Стояли лицами на юг и бросали в прозрачный простор страстные возгласы.
В душу закрадывались удивительное изнеможение и мука.
Алесь словно взбесился за эти дни. С самого утра разыскивая облегчение, часто не завтракая, садился на коня и объезжал многие и многие участки. Охрипший от ветра, с тяжелой от солнца головой, он рыскал от пущи к пуще, избегая деревень и больших дорог, словно очумевший от первой настоящей весны волчок-переярок, сам не зная, куда его влечет и что ему надо.
Вокруг было солнце, таяли под ним серые ноздреватые сугробы, белели просторы. Дороги словно поднимались выше полей. И в этом большом мире только ему с его непонятным неудовлетворением не было места.
Первый жаворонок захлебывался над снегами, и ему было хорошо, так как это он только что принес и подарил нивам солнце. А что делать мне?