Откуда-то из глубины существа наплыла, затопила все ярость. Он ненавидел сейчас сами воспоминания.
Напрасно он простил оскорбление.
Место встречи можно было бы назначить на озерищенских заливных лугах, немного дальше того места, где они на ночлеге встретились с Войной... Пистолетный выстрел был бы слышен... Утро... Роса. Не больше пятнадцати шагов.
Раубич стоит на барьере... Секунданты... В руке с браслетом опущен пистолет... Надо поднять свой... Ага, он прикрылся рукою... Прекрасно! Целиться надо немного ниже браслета. Если отдача будет поменьше обычного — рана в солнечное сплетение...
А потом Франс. Этот по фатовству закрываться не будет. Тут проще. Прямо в этот высокий бледный лоб. Прямо туда. И тогда уже, когда упадет и будешь знать, что его повезут, а через промоины понесут на руках, — тогда пистолет себе к сердцу и одним разом, с нажатием, с наслаждением...
Алесь пришел в себя и испугался. Что это было? Сумасшествие начиналось? В восемнадцать? Нечего говорить, хорошо... Он торопливо сбросил куртку, ботинки, брюки, сорочку, подскочил и ухватившись за сук, вскинул на него тело.
Толстенный сук тянулся над самой водою. Дуб словно вытянул одну руку, чтобы вечно ловить ею лунный и солнечный свет.
Алесь шел, крепко ставя ноги. Сук вскоре стал тоньше и начал пружинить под ногами, приходилось балансировать. Он пошел, пока было возможно, и стал едва ли не на самом конце ветки, остывая под ветерком.
Ему почудился шелест и какой-то приглушенный звук на берегу. Оглянулся — тьма. Никого.
И тогда он застыл, прижав руки к телу и вскинув лицо вверх. Под ногами покачивался сук. Прямо в глаза светили звезды.
Он опустил глаза — под ногами тоже не было ничего, кроме звезд. Глубокая синяя чаша, полная звезд.
Словно висишь в центре бесконечного круглого шара. Звезды под ногами. Звезды над головой.
Закинув за голову руки, он долго стоял так, покачиваясь в звездной бездне.
Ветка покачивалась. А он был между небом и землей. И звезды были вокруг.
Потом он разбил синюю чашу под ногами. И испуганные звезды побежали к берегам.
И он плыл в студеной воде, пока хватало воздуха. Видел в глубоком полумраке коряги, пряди молодых водорослей и еще что-то, стоявшее неподвижно в глубине, словно бревнышко, утонувшее, но так и не дошедшее до дня
Одно... А вон второе... А там подальше третье.
Это спали, тоже между своими «небом и землей», щуки.
...Одевшись, он лег на спину и начал смотреть на темную тучу дуба и еще на звезды. Было очень холодно, но он не ощущал холода.
Чья-то рука легла на его плечо. Ему не хотелось поворачивать головы, и тогда та же рука, удивительно прохладная, но теплая внутренней теплотой, взяла его за подбородок и отклонила его глаза к звездам.
Он увидел темное платье, кружевную мантилью, накинутую на голову.
Во тьме невыразительно белело лицо. Оно склонилось к нему.
— Что с вами?
Почти что только по голосу Алесь узнал в этой тени Гелену Карицкую.
— Вы?
— Да, — улыбнулась она. — А вы как тут?
Вместо ответа он пожал плечами.
— «А ночь идет, и катятся созвездья», — тихо продекламировал он.
Она смотрела на него внимательно, слишком внимательно. Во тьме белело лицо. Как туман.
— Встаньте.
— Идите, — почти попросил он. — Я еще немного останусь.
— Пожалуйста, — настаивала она. — И мне и вам будет не так одиноко идти к дворцу.
Он вздохнул и встал.
Они пошли к аллее. На неровном откосе она покачнулась, видимо, наступив на камень.
— Я могу предложить вам руку?
Они мало разговаривали в последнее время. Как-то вначале гимназия, а потом хозяйственные заботы отдалили Алеся. Да и она держалась поодаль, даже когда Алесь устраивал для актеров пирушки. Почти не приходила. Вежа прибавил ей пенсии, платил сейчас сто рублей, только бы не переманили в губернский театр.
Вот разве что грустновато было. Правда, сейчас съезжались на спектакли со всей губернии, но сами спектакли были сейчас реже. Дед нанял, по просьбе Алеся, балетмейстера, учителя пения и еще постановщика, он же — учитель французского и итальянского. Она однажды спросила у Алеся при встрече:
— Как вы этого добились?
— Гм, — ответил Алесь, — просто сказал, что никого не удивит театр-каторга, как у Юсупова. И что если уж театр, то надо сделать лучше, нежели у Шереметьева.
Иногда они встречались на репетициях либо на разборках постановок. Не очень часто. Алесь был не тем занят. Да и сама атмосфера, сложившаяся в театре касательно его, атмосфера обожания, была ему неприятна.
Обожали не за волю для многих. Не за то, что он был добрым богом театра, а за то, что он был его дитя.
Алесь будто бы все время немного боялся ее. Так, как боятся кумира детства, хотя потом и убеждаются, что он человек.
...Они шли по аллее и молчали. Если бы кто-нибудь взглянул на них со стороны, он бы подумал, что это удивительно хорошая пара.
— Вам еще не стало грустно здесь? — наконец спросил он.
— Отчего ж грустно, — склонила она голову. — Нет времени. Вы знаете, я уже неплохо говорю по-французски и по-итальянски...
— Мне казалось: вы всегда знали их.
— Странно, что-то словно держит меня здесь, не дает уйти. Что-то незаконченное.
Вокруг булькали голосами кустарники. Каждый по-своему. Дальнее и близкое пение сливалось в одну могущественную и высокую, до самого неба, мелодию.
— Почему вы подошли ко мне?
— Разве можно оставить другого в таком холодном мире?
Мокрые лапы лещины. Горьковатый запах ландышей.
— Знаете, о чем я подумал на этой ветке? Я подумал, что нет в мире более одинокого существа, нежели человек. Каждый человек среди других... А мир как издевательство.
— Как рано это пришло вам в голову...
Молчала сейчас она. Так как все знала.
С самого начала она с тревогой следила от аллеи, как он шел по развилке, слегка покачиваясь над водой.
Ночь оставила вместо него лишь тень, вознесенную в небо И во всем этом было такое одиночество, такое безграничная отчужденность совершенного, что она поняла все. И мелкими были перед этим все правила.
Гелена действительно не подошла бы, если бы он не лег на траву. Но это обыкновенное, человеческое движение напомнило ей что это юноша, моложе ее на семь лет.
...Когда они подошли к дворцу, было поздно. Нигде ни огонька. Каскады выключены, кроме «Побежденного Левиафана», и полную тишину нарушал лишь его шелест да еще соловьиный хорал.
— Прощайте, — бросил он, как другу, по-английски протянув руку, и осекся. Он был почти испуган своей вольностью... Словно той, другой, подал руку.
Но она спокойно протянула ему свою, и он ощутил касание ее пальцев.
— Бог мой, — промолвила она, — какие холодные руки!
Она смотрела на него внимательно. Очень внимательно.
— Мир как издевательство? — спросила она.
— Похоже на то.
— А кто говорил мне, что чудеса должны всегда сбываться?
— Ну, — невесело засмеялся он. — Не я. Кто-то другой. Какой-то одиннадцатилетний мальчишка.
— Вы помните, когда это было?
— Помню, — вдруг всплыло в его голове.
— Ну вот...
Молчание.
— Знаете что, — голос ее сел. — Не идите никуда. Если вам не будет грустно со мною — зайдите. Я растоплю огонь... Нельзя одному блуждать в такой холод.
Бросив эти слова, она сама испугалась их. Но он сказал «хорошо» так естественно, ни о чем не думая, кроме согласия, что она смолкла. У него было такое лицо! Темное, изнуренное, похожее на живую трагическую маску.
И с чувством, похожим на падение в ледяную воду, поняла, что пришло ее время. То, единственное.
Она протянула ему руку, так как за дверью, на лестнице, было темно.
— Идем.
...Загорелась свеча.
Он не был в этой комнате давно. Прошло семь лет. Но за это время, казалось, тут не изменилось ничего.
Простенький туалетный столик. Больший стол, возле которого глубокое кресло и козетка. Камин, в котором заранее подготовлены дрова и береста. Полка книг. За полукруглым окном — ночь.
Изменилось лишь одно: дверь в соседнюю комнату была отворена, так как она теперь тоже принадлежала ей. Да еще на стене висела картина. Его, Алеся, подарок после постановки «Медеи» — «Хата» Адама Шемеша. Обыкновенная белорусская хата под корявой, в цвете грушей, и старые, очень старые дедок и баба в белом, которые сидят на завалинке и с ожиданием смотрят на дорогу. А на всем этом — последний отсвет заката. Тысячу лет им ждать и не дождаться.
— Садитесь в кресло, — тихо предложила она.
Он сел.
— И сбросьте ботинки. Роса... Вот вам пантуфли... Оттопчите задник — иначе не налезут.
Она стала на колени и свечой подожгла бересту в камине. Пополз вверх дымок, потом желтоватый огонек. Яркий сине-красный огонь вырвался из плена и охватил дрова. Отблески пламени заскакали на ее лице. От этого, а может, от чего-то другого, глаза у нее были грустными.
По стенам бегали красные блики. Она села напротив его.
— Ну вот, давайте будем смотреть в огонь.
Он вдруг увидел, что ее туфельки тоже темные от росы. Протянул руку — это казалось ему естественным — и коснулся пальцами ее ступни.
— И вы еще смеете давать мне советы? Ну-ка, возьмите назад свои пантуфли.
— Я к огню.
Алесь искал глазами и увидел на ковре черно-красный плед.
— Приподнимите ноги... Вот так... И так...
Он поднял глаза, и они встретились с ее глазами. Больше, нежели у всех людей на земле, они внимательно, словно впервые видели, смотрели на него.
Краснота плеснулась по его щекам. Он понял, что сделал что-то такое, после чего ни ему, ни ей нельзя будет даже издалека взглянуть друг на друга, а не то что говорить, как все остальные люди.
Она взяла его руку.
— Что с вами произошло? Что?
Ей дорого стоили эти слова и это движение. Сердце падало. Но она видела эту страдальческую красноту и то, как он потом побледнел.