Белый как снег и белее его, с маленькой нервной головкой и длинной шеей, весь совершенство и без единого изъяна, он косился золотым и слегка кровавым по белку глазом, а его хвост и грива, невероятно длинные и мягко-золотистые, шевелились нежными волнами.
«Вы, маленькие людишки, — кажется, говорил взор коня. — Что мне до вас? Я позволяю вам осквернять ногами мои бока лишь потому, что делаю вам одолжение. И так будет, пока я не найду того, кого полюблю. А над тем буду паном, ведь я бог, а он только человек...»
Отец взглянул на Алеся и вздохнул: все было понятно.
— Логвин, — обратился отец к конюху, — веди Ургу сюда.
Молодой и серьезный парень подвел араба к ним.
— Будешь конюшим молодого пана, Логвин, — пояснил пан Юрий. — Будешь знать лишь его. Ургу подготовь. Через месяц он понадобится. И ты, Змитер, знай: Логвину положены только Косюнька и Урга. Ничего больше.
Логвин улыбнулся скромной хорошей улыбкой.
— Паныча намуштровать, — продолжил Загорский. — Научить скрести, чистить, мыть, ухаживать за копытами. Научить лечебным травам для лошадей.
— Сделаем, — согласился Логвин.
— То тогда прощайте... Прощайте, мистер Кребс.
Они прошли конские дворы и подошли к старосветской каменной псарне. Человек средних лет, с заметной уже сединою в длинных усах, бурый, как обкуренная пенковая трубка, медленно шел к ним. На поясе, ладно перехватывающем его зеленую венгерку, висел длинный медный рог.
— Карп, промолвил отец, — старший доезжачий. С этим, брат, держи ухо востро. Сур-ров.
Карп подошел к ним и, не здороваясь, начал докладывать звонким и слегка сипловатым, доезжачим голосом:
— Юнка отошла, пан Загорский.
— Знаю, — сказал отец, — старость. А хорошая была.
— Знайд, помните, от своры отбился. Так подхватил, видимо, от какой-то деревенской суки, почесуху. Мазали прозрачненьким березовым дегтем и окуривали. Через две недели будет как стекло... Стинай окреп... И еще, Аза имела честь принести щенков.
— Вот это хорошо. Идем, Карп.
Псарня внутри была полутемной, с узкими окошками. Около полусотни собак различных пород и мастей лежали и ходили по загородкам. Тут были выжлецы, гончие, норные, датские пиявки для медвежьей охоты. Брудастые, щипцовые, комколапые... Но мальчик еще не мог отличать их, и потому особенно заинтересовал его пестрый ньюфаундленд, с доброго теленка ростом, и угол хортов.
Хорты были все белые, с длинными щипцами. Большущие их глаза были как черные сливы.
Отец на ходу давал советы, которые Карп слушал почтительно, но с каким-то своим мнением.
— Пошли бы вы уже, князь, к Азе, — попросил он. — Волнуется.
По коридорчику прошли в родильную. Здесь, в плетеной корзине, лежала на овсяной соломе черная с белым сука испанской породы и махала кургузым хвостом. Возле ее сосков попискивали теплые щенки.
Увидев хозяина, Аза тонехонько залаяла. Огромные, все в мелких завитках, черные уши раскрылись.
— Видишь, — объяснил Алесю пан Юрий, — на уток и тетеревов лучше не бывает. А какая аккуратная: и шерсть на ножках, как бахрома на мексиканских штанах. Не собака, а аристократка.
— Я возьму одного щенка, — попросил Алесь.
— Ну вот, — заключил отец, — сейчас имеешь все. А имя ей будет — Алма.
Ходить пришлось долго. Осматривали поля, не очень хорошие, осматривали винокурню и — издалека — богадельню. Возле тропы, ведущей туда, случайно подслушали разговор двух старух. Стояли, опираясь на палки.
— Ты куда идешь?
— А?
— Куда идешь, говорю?
— А-a... В анвалидный дом.
— Ну и как там?
— Ничего-о.
— Кормят хоть хорошо?
— Хоро-ошо. Ушат крупяного супа дадут на неделю, кроме сухого, то хочешь сразу съешь, хочешь — раздели.
И этот разговор испортил парню всю радость от Урги, Косюньки и Алмы. Не поднимая глаз, он глухо спросил отца:
— Это правда, что им сразу дают?
— А что им, плохо?
— Но почему сразу?
— Люди не хотят идти работать на них.
Алесь подернул головою.
— А ты побольше заплати. Нельзя ведь так. Нельзя, чтобы старикам плохо. Старикам надо, чтобы каждый день горячее, и чай каждый день, чтобы позабавиться, и мяса хотя бы раз в неделю. И рыбу. И чтобы человек присматривал и стряпал им каждый день, разве ж они сами могут, старики?
Отец удивленно посмотрел на него.
— Ладно, — согласился он. — Сделаю. Тут ты прав, маленький человек.
— То-то же. Ты сделай.
Сели отдохнуть в парке, на скамейке из неошкуренных березок. Отец покручивал волнистый белесый ус, с улыбкой поглядывал на сына. Его загорелое лицо казалось оливковым от подвижной тени деревьев.
— Добрый ты, сынок. Я вот купил у троюродного брата матери, у Кроера, сахароварню. Пришел — а работники все в масках, чтобы не ели сахара. Это Кроер придумал.
— Ну и дурак, — оценил Алесь. — Я и слышал, что гадина.
— Да и не в том дело. Нельзя позволить такого издевательства. Что ж они, быдло, эти люди, что ли? Я снял... Но ведь нельзя угождать. Будешь сладким — погибнешь. Богатства одного человека на всех недостанет. Знаешь, сколько дворян на Могилевщине?
— Нет.
— Потомственных где-то около двадцати семи тысяч, личных — около трех с половиной, но эти не в счет. Так вот, из этих двадцати семи тысяч имеют право голоса на выборах в губернское собрание только пятьсот восемьдесят два. А крестьян в губернии восемьдесят семь тысяч пятьсот шестьдесят одна душа — по три души на одного дворянина. Мелкая шляхта — это бочка с порохом. Ненавидят и нас, и крестьян. А у тебя с братом семь тысяч хозяйских душ. Ты со временем двадцатью девятью тысячами будешь владеть. Третьей частью всех душ губернии, не считая тех, которые за ее пределами. И если будешь доверчиво смотреть в хищные пасти — живого проглотят.
— А зачем она мне нужна, эта, третья, — спросил Алесь.
Отец остолбенел.
— Ну, хоть бы для того, чтобы быть добрым к большему количеству христиан... Ты не Кроер, не Ходанский, не Таркайла... Наши люди Бога молят, чтобы не попасть от нас к ним.
— Все равно это никуда не годится. Пускай добрый ты. Пускай до6рым буду я. А что, когда умрем? Они ведь тогда родственникам перейдут, по-видимому... тем. Куда ж такой порядок годится, если не знает, что с ним будет завтра? И люди на деревне так говорят и, наверно, боятся.
— С нами ничего не. произойдет, — отметил отец. — Не то переживали. Восемьсот лет за плечами. И вера в будущее, я не боюсь ни чумы, ни войны, ни политических убийств, ни рудников. Слава Богу, всего было. Худшего не будет.
Помолчал, водя прутком по песку.
— Дело в том, что ты принадлежишь к самому удивительному сообществу на земле. У этого клана было славное и грозное прошлое — но и тогда у него не было имени. У этого клана современное, хуже которого трудно найти, и будущее, теряющееся в тумане неизвестного. Это общество не имеет своего лица — и угрожало когда-то землям ордена. У него нет души — и оно вызывает могущественный взрыв сил у каждого соседа, коснувшегося его. Тогда оно дает такие взлеты гения, у всех вызывающие удивление. Порой оно исчезает, как река под землей, чтобы всплыть в совсем неожиданном месте. Ежеминутно гибнет и одновременно живущее, как никто. У тебя нет признаков, и именно в этом большие твои преимущества. Ты безлик и ты многолик, ты ничто и ты — все. Ты кладовая самых невероятных возможностей. И ты гордись этим, гордись своим могуществом, гордись тем, что ты — это ты. Не имеющее названия, — нельзя уничтожить. Бесформенное — нельзя заковать в цепи. Но верь, придет время... Когда всем нам надоест лживая идея величия за счет соседа — понадобится такое общество, которому дорог каждый двуногий на земле. И потому сберегай, запасай силы для того великого дня.
Пан Юрий посмотрел на фигуру сына и вдруг спохватился.
— Ах, Боже, ты ведь еще много чего... Да ладно, ладно... Я, понимаешь ли, и говорить не могу. Не мое это дело, я человек простой. Вот охотиться да собачничать — это уже другое.
Опять миновали дом с серебристыми фонтанами итальянских тополей. От бокового входа в него тянулась узкая аллейка. В конце ее стоял тот круглый павильон, который заприметил Алесь, подъезжая к Загорщине. Крыша этого павильона прерывалась по кругу сплошным стеклянным окном, а выше стекла возносился изящный круглый купол.
— Церковь, что ли? — спросил Алесь.
— Это картинный павильон. Кстати, ты пока мало что еще поймешь. Я хочу тебе показать лишь одну картину.
И он отворил дверь. Ошарашенный мальчик даже голову в плечи втянул, столько тут было истошного крика, беззвучного шелестения ангельских крыльев, перекошенных в молчаливых возгласах ртов.
— Тут, братец, все есть. Лучшая коллекция лишь у твоего деда... Вот смотри.
Прямо перед ним висела на стене довольно большая картина в тяжелой, потемневшей от времени золотой раме. На картине был пейзаж, каких не бывает — прозрачно-голубой и неуловимый.
— Мантенья, — пояснил отец, — знаменитый итальянский художник.
Пейзаж проглядывался сквозь ветви высокой яблони с золотистыми плодами. А под деревьями шел куда-то молодой человек и вел за уздечку белого коня. На человеке была круглая шапочка; длинные рукава чудесного наряда относил ветер.
У человеке были темно-серые широкие глаза и прямой нос.
— Весь день думал, на кого ты похож, — признался отец. — И вот вспомнил. Да это ведь ты, это ты с белым конем. Это ты и Урга. Как две капли воды.
Ах, как не отступал от Алеся все эти дни белый конь! И все это было как сон. И вот сейчас он сам, сам Алесь, шел с белым конем в какую-то голубую даль.
V
Так пошли дни.
Каждый из них был непохож на другой, и все-таки неуловимо похож. Это потому, что каждый был откровением и неожиданностью.
Алесь брезгал новым положением: чрезмерной нежностью родителей, неуместными обычаями дворца — и неосознанно гордился этим, ведь он был подросток, ведь ему уже, как каждому подростку, хотелось утверждать и устанавливать свое «я».