Колосья под серпом твоим — страница 111 из 183

И потом, мы и так слишком терпим, и так идем на компромис­сы, да еще каждый из них объясняем необходимостью. Я не хочу.

Настоящим людям власть жить не дает. Дает только таким, как мой генерал, тем, которые «взялись за ум», то бишь жрут, пьют, спят с законной женой или с рабынями, если жена не знает, и не думают ни о чем, кроме продвижения по службе да собственном кармане.

И они живут, верноподданные: плодят выродков, подличают, воруют и лижут задницу начальству и молятся за «царствующую фамилию».

Этим, и только этим, дают жить.

Сидит, павлин, и поносит современную литературу: «Какая эта изящная словесность? Где ж тут изысканность? Чему это все учит народ?»

Словом, можно воровать и убивать, лишь бы только пропове­довал при этом высокую нравственность. Можешь каждый день ходить к Фрин на Лиговку, только бы проповедовал законную лю­бовь к Богу, императору и жене.

Никто не хочет правды. Никто из них не смотрит прямо в глаза суровой действительности. Никто даже не подумает, что все это — колосс на глиняных ногах, который вот-вот рухнет.

И такая сволочь руководит нами да еще и кричит всюду, что будущее за православием (право сморкаться в руку, ругать ино­верцев и получать пощечины) и самодержавием (равенство всех честных и чистых перед плахой). Инквизиторы!

И такая сволочь ругает тех молодых хлопцев, которые идут за Чернышевским. Они будто бы западники, распутные зеленые юнцы, волосатые бомбисты. У них не брак, а половая развращенность. Их стриженые девки потрошат мертвецов вместо того, что­бы честно торговать собой на брачном ложе. Их литература, вме­сто того чтобы показывать честных дворян да тщание императора о народном благосостоянии, изображает лохмотья и голь перекат­ную, да таких же якобинцев, как они... А что им изображать?.. Благородство доносчика Фаддея Булгарина? Фаддеев хватает и не в книгах... Нравственность императора, который перебирает пепиньерок из Смольного, а потом дает им приданое и спихивает замуж за своих холуев? Действительно нравственно: мог бы потом просто выгнать на улицу... Либо восхищаться высокой образован­ностью общества, которое все еще не может расхлебать наследия Николая-душителя и Сергия-затмителя по фамилии Уваров?

Нет, те хлопцы чисты. Они знают сердцем, что лучше пускай не будет никакого государства, нежели такая империя. Лучше — никакого величия, нежели величие на костях народов.

Но им тяжело. Им почти невозможно дышать.

Недавно в связи с общим оживлением надежд, в связи со слу­хами об освобождении (не очень ясными) и слухами о судебной реформе (еще более туманными), а главным образом в связи с де­ятельностью «Современника» правые подняли нестерпимый визг и лай. Оживление литературы им ненавистно. Они бы весь век писателей в рекреационной держали да угощали за доносы кон­фетами. Ранний Тургенев — скандал, дискредитация дворянства в глазах народа! Некрасов — ужас, опасность, пороховой заряд под могущественные бастионы государства.

Молодой Толстой, которого ты, наверняка, читал, — и тот им не по нраву. А он, пока что, ничем особенным их не донял. Ниче­го, доймет, по почерку видно. Не был врагом, так будет. Сделают.

И, главное, по собственной глупости они не могут даже дока­зать, чем для них враждебен тот или другой. Видят чистоту, про­зрачность, совесть, доброту к людям — значит, готово. Потенци­альный враг.

Это как знаешь что? Помнишь, когда я был у вас, Когуты где-то нашли позднего волчонка и принесли тебе. И мы решили, чтобы сука его выкормила вместе со щенками. Суку затворили, а волчон­ка положили меж сосунков, чтобы пропах их запахом. Помнишь, как они? Слепые, глупые, как клецки, а как они начали визжать да подпрыгивать.

Так и эти. Ничего не понимают, а чувствуют.

А поскольку все они вроде моего генерала и думают готовыми категориями, то главным их доводом в споре с настоящими писателями является тот, что их творчество позорит родину (словно мы не обязаны родине прежде всего истиной), что они подрывают устои родины, что они не любят ее, потому что, пописывая свои сатиры и страдальческие элегии, дискредитируют отечество в глазах иностранцев.

И хочется ответить им словами Гоголя:

«Спокойно сидят себе по углам и занимаются совершенно посторонними делами, накопляют себе капитальцы, устраивая судьбу свою за счет других; но, как только случится что-нибудь, по мнению их, оскорбительное для отечества, появится какая-ннбудь книга, в которой скажется иногда горькая правда, они выбегут из всех углов, как пауки, увидевшие, что запуталась в паутине муха и подымут вдруг крики: “Да хорошо ли выводить это на свет, про­возглашая об этом? Ведь это все, что ни описано здесь, это все наше — хорошо ли это? А что скажут иностранцы? Разве весело слышать дурное мнение о себе?"»

Тактика воров. Кричат на других: «Держи его!», чтобы меньше обращали внимание на их грязные делишки, на то, что первые враги Отечества — они.

...Я больше не могу среди них. Даже минуты. Пускай голод. Пускай урчит в животе. Кто-то сказал, что лучше недоесть, как ястреб, чем переесть, как свинья.

Никаких компромиссов!

Мой здешний приятель, один из самых умных людей, каких мне приходилось видеть, однажды сказал, что мы, белорусы, слиш­ком любим храбрых дядей. Мол, лучше пускай дядя поругается с сильным или хоть кукиш ему покажет, а мы будем из-за его спины в ладоши хлопать, а то и просто тихо радоваться.

Он был прав. Что-то такое есть. Но если мы ненавидим эту раб­скую, гнойную часть крови нашего народа — мы сами должны сделаться «храбрыми дядями», а не тихо радоваться из-за чужой спины... Кровь — из капель. И, чтобы не загнить от соседства с не­чистыми, здоровые капли должны двигаться и нападать на заразу, выбрасывать ее из организма, даже рискуя собственной жизнью. Иначе — гангрена и смерть.

Дружище! Письмо это передаст тебе надежный человек. Про­везти, передать, уничтожить на случай обыска — этого лучше его не сделает никто. Поэтому я и доверился. Но это будет последнее такое письмо. Во-первых, осенью мы встретимся. Во-вторых, кон­спирация есть конспирация, а у нас, кажется, кончается детская игра в бирюльки и начинается серьезное. Поэтому это письмо — по прочтении — сразу сожги. Надеюсь на твою совесть. В даль­нейшем будем надеяться лишь на память.

Пишу тебе с тем, чтобы ты возобновил связь с хлопцами «Чер­тополоха и шиповника», проверил, кто из этих романтиков не ожирел, и сколотил из них ядро, которое впоследствии могло бы обрасти новыми людьми. Можешь сказать наиболее надежным, что это не игра и не напрасный риск, что нас много и число своих людей неуклонно растет.

Надеюсь, что за это время ты не изменился. Если это так — на­пиши мне обычное письмо, хотя бы про свое здоровье, про Мсти­слава и добрую Майку и скрепи его не родовой, а своей печатью. Я буду знать, что ты согласен со мной и начал готовить друзей. Постарайся также вспомнить, кто из хлопцев, которые во время знаменитой гимназической баталии стали на вашу сторону, живет в Приднепровье невдалеке от Суходола. С ними тоже стоит пого­ворить, хоть и более осторожно, так как их поступок, возможно, идет не от широкого демократизма, а только от чувства оскор­бленной национальной гордости, от аффекта, вызванного им.

Действуй, дружище. Действуй, друг мой.

P.S. От генерала ушел. Буду бегать по денежным урокам у честных людей. Виктор нашел работу в Публичной библиотеке. Как-нибудь проживем. Благодаря своей работе и связям он по­знакомился со многими порядочными людьми. Ну, а через него и я. Один из них — фигура самая удивительная, которую можно представить. Это поляк, нашего поля ягода. Много отсидел и от­маршировал в тех краях, где вместо пригородов все «форштадты» и где над землей витает невидимый дух Емельки Пугача. Там он, между прочим, близко подружился с твоим любимым Тарасом, который все еще, бедолага, мучается среди бурбонов, пьянчуг да Иванов Непомнящих. Зовут поляка — Зыгмунт (а по-нашему Цикмун) Сераковский. Представь себе тонкую сильную фигуру, ум­ное лицо, сдержанно-твердую походку. Белый блондин. И на лице сияют синие, святейшей чистоты и твердости глаза. Познакомился с ним недавно, но уже очарован и логикой его, и патриотизмом, и волей, и мужеством, и той высшей душевной красотой, которая всегда сопутствует скромному величию настоящего человека. Вы должны были бы понравиться друг другу... Бросай ты поскорее все. Езжай сюда. И мне будет веселее, и тебе не так будет лезть в голову твоя приднепровская глупость».

Письмо было сожжено. Был послан ответ, с личной печатью. Досадно было, что Кастусь писал о Майке. В письме к нему Алесь не вспомнил ее и словом.

...В своем спокойствии, в течении жизни, которое ничего, ка­жется, не обещало, он обрадовался письму Калиновского.

Хорошо было знать, что надо дотерпеть только до осени, а там гори оно все ясным пламенем. Осенью он поедет в Петербург, свяжется с Кастусем и друзьями. Будет бурление споров, поступ­ков — всего, что называется жизнью.

И, если понадобится, он отдаст эту жизнь братьям.

Все хорошо. Хоть кто-то есть на свете, кому она нужна.

Родина.

Родная земля.

Беларусь.


...Майскими зорями, до восхода солнца, прыгали во ржи девушки.

Парни ночью, пробираясь на кладбища, разводили там неболь­шие, тайные для всех, кто не знал, костры и потом пугали девушек:

— А вон русалки. Ты гляди, не ходи без меня. Защекочет.

И девушки слушались их.

Яростно цвела над путями-дорогами желтая арника: знала, что век у нее короток и скоро ее начнут ввивать в венки.

Приближалось время, когда русалки особенно вредят людям и надо найти хоть какой-то день-два, чтобы укротить их, а заодно помеяться, попеть у костров и вдоволь нацеловаться где-нибудь в синей от чрезмерной зелени ржи.

По Троице пришла Русальная неделя.

Озерищенские девчата свивали венки и вешали их на березах. А парни несли на зеленых носилках в березовую рощу избранную всеми русалку — самую статную девчонку, которая нашлась в Озерище, тринадцатилетнюю Яньку Когут.