Колосья под серпом твоим — страница 114 из 183

Тон этот был мерзким, но Гелена знала: лишь деловитостью и внешней сухостью можно не испортить дела, не насторожить, убе­дить в том, в чем пожелаешь... И еще — немного — уверенностью в себе. Чтобы ощущала, что никто его не отнимал и не отнимает, но есть такой человек, который... может отнять в любой момент

— Поздравляю вас.

— Как вы думаете, что могу я чувствовать к человеку, который бескорыстно дал мне все это?

Зрачки Майки содрогнулись.

— Полагаю... благодарность.

— Конечно, благодарность. И самое глубокое уважение. И... любовь, ведь человека такой нравственной чистоты мне еще не приходилось видеть.

Сердце Михалины сжималось от мысли, что собеседница тоже может любить его. Тоже? А кто еще? Разве она? Разве ей не все равно? И она сказала нарочито сухо:

— Ему еще негде было потерять нравственность.

— Мы не судим людей за будущее, — отметила Гелена, словно не замечая, что румянец бросился Майке в лицо от этих слов. — Как вы думаете, должна я, в свою очередь, в меру моих сил по­мочь ему?

— Наверняка.

— Не знаю, возможно, я помешаю, но иначе не могу. Несколь­ко последних месяцев я замечала, что он страдает. Я не знала при­чины, но наконец догадалась, что эта причина — вы.

— Извините, но об этом я не хочу говорить.

Тон был резким, но Гелена видела просветленные, почти светоносные в этот момент глаза девушки и понимала, что та вдруг перешла от безнадежности и отчаяния к самой высокой трепетной радости. Гелена знала, что Михалина сейчас простит ей даже слова, которые она намеревалась вымолвить, откажется от девичьей брезгливости перед ее словами, освободится от ревности и, возможно, будет даже любить ее, Гелену, за то, что она принесла ей эту ис­корку света и тем возвысила ее над самой собою, над своим неведомым проступком, над грязью, в которую она по своему желанию опустилась, над ощущением своей мерзости и никчемности.

Человек не может долго жить, ощущая себя таким. И Гелена звала, что лучшее средство возвысить человека, который находит­ся в таком состоянии, — это привить осознание того, что, несмо­тря ни на что, кто-то все-таки любит его.

— У меня будет ребенок, — призналась Гелена. — От кого, на­деюсь, не важно. Этот человек связан с другою, и разрубить этот узел может только Бог.

Майка и вправду не ощущала брезгливости. Наоборот, щемя­щую жалость.

— Смерть? — спросила она.

— Бог. Надеюсь, вы не осудите меня, если узнаете, что я лю­била, люблю и всегда буду любить его.

— Это было бы ханжеством... Что делать, если земные законы против?

— Божьи.

— И пускай... пускай... Все равно. Это все равно счастье,

— Что ж тогда сказать о тех, кто своим капризом разрушает счастье?.. И если быть с любимым не грех, так что тогда грех?

Майка опустила ресницы.

— Каким-то образом болтовня челяди об этом обстоятельстве дошла до пана Алеся. Он всегда относился ко мне хорошо. Я ду­маю, ему стало не под силу жить. Вы знаете, эти надоедливые сплетни... Одна из них, самая лживая, пару недель назад. Лишь этим и его добротою я могу объяснить то, что он мне предложил.

Гелена сделала паузу. Звенело за рекою «жниво».

— А предложил он мне ни больше ни меньше, как прикрыть мой «грех». Я прощаю его, он ведь ничего не знал, а потом ему было не все ли равно... И вот поэтому я и пришла к вам. Мне ка­жется, то, что произошло, — это уж слишком.

Гелена прижала ладонь к груди.

— Сегодня он сделал это. Завтра подставит голову под пулю. И вот я спрашиваю у вас, — в голосе была явная угроза, — действительно ли вы решили навсегда порвать все связи с этой фамилией?

— Я... не знаю.

— Решайте.

Майка действительно не знала, что ей делать.

— Он умрет, Михалина Ярославна, — словно отчужденно к ней, сообщила Гелена. — Нельзя так. Жестоко.

И этот почти умоляющий тон вернул Михалине уверенность

— Я все-таки не до конца понимаю вас. Мне кажется, женщина способна на благородные поступки лишь во имя личной приязни

Карицкая поняла: девчонка возгордилась. Следовало сразу же посадить ее в лужу.

И, одним заходом, немного отомстить.

Гелена улыбнулась.

— Вы считаете, что во имя личной приязни женщина может пойти и на такой благородный поступок? Мне кажется, до такой степени женская любовь не доходит.

Майка не смотрела на нее. Она едва не колотилась от противо­речивых чувств: обиды на эту женщину и восхищения ей. И еще она подумала о том, что она нужна ему и хорошая, и плохая — всякая. Иначе бы это не было любовью.

Гелена встала и опустила на лицо темную, с мушками, вуаль.

— Вот и все, что я хотела сказать. Во всяком случае, советую поспешить, если вы не хотите навсегда потерять его.

Майка смотрела на нее, и, словно отвечая на ее мысли, жен­щина произнесла:

— Откуда я знаю? Может случиться все. И потом, завтра рано он едет в Петербург. Возможно, на несколько лет... Что ему тут?

Склонила голову.

— Прощайте.

Майка смотрела, как гостья спускается с лестницы на круг по­чета, и неизвестная тревога росла в ее душе.

«Как идет... Какая красивая... Во сто раз красивее меня».

Она не знала, что делать.

— Зачем она приходила? — спросила Тэкля.

— Так. Прикажи, чтобы запрягли коней.

Когда Тэкля вернулась, Майка сидела возле балюстрады и сжи­мала пальцами голову.

— Прическу испортишь, — поддала жару Тэкля. — Езжай уже.

— Хорошо.

— А Илья?

— Скажи ему, что я не приму его сегодня. Ни завтра, ни по­слезавтра.

...Кони, запряженные в легкую бричку, мчались к тракту. На­лево — будет Загорщина. И завтра он уезжает. На годы...

Она сидела, слегка подавшись вперед. Тонкое лицо было не­много бледным.

На перекрестке она помедлила немного. Боль росла, но росло и чувство унижения. И, однако, надо ехать.

Она вдруг стеганула коней и неожиданно сильным рывком вожжей свернула направо.

— Но! Но! — голос ее срывался.

И чтобы уж ни о чем не думать, ни на что не обращать внима­ния, забыться, она погнала коней по тракту. Прочь от Загорщины! Дальше! Дальше!

***

Все было закончено и в Загорщине, и в Веже. Ждала дорога. Ждал Петербург, Кастусь, университет. В последний вечер, соб­ственно говоря, Алесю нечего было делать. Разве что распрощать­ся с окрестностями.

Пан Данила, приехавший вместе с внуком в Загорщину, весь день ходил злой, цеплялся ко всем и едва ли не ругался, а потом разозлился на Алеся за сочувствующие глаза и прогнал прочь.

За всю жизнь Алесь не видел его таким. И даже Кондратий, помнивший легендарный штурм монастыря, кроме того дня, те­рялся, подыскивая параллель сегодняшнему настроению старого Вежи.

Алесь зашел к пану Юрию и напомнил, чтобы тот Павлюка и Юрася устроил в Горецкую академию. Оба любили землю и имели светлые головы.

Глаза пана Юрия были грустны и сейчас совсем не походили на глаза молодого черта. Он невесело улыбался и поддакивал сыну.

— Да. Конечно. Не обеднеем. Зато оговорим, чтобы вернулись сюда. Два своих агронома. Один — в Вежу, второй — к нам. И соседям помогут. Я знаю... Агрикультура!

...Алесь шел по берегу Днепра. Стремился, бежал куда-то ши­рокий поток. Синие угрожающие тучи стояли, не двигаясь, за ве­ликой рекой. Каплями пролитой крюви краснели татарники.

Он миновал курганы — их было тут десятка три, различных — видимо, какой-то древний племенной могильник, — и пошел вверх по пологому откосу. И на курганах, и тут, но реже и реже, могуще­ственно и сочно топорщил свои копья боец-чертополох. И Алесь знал, что все это, окружающее, он никогда не сумеет забыть.

Представил себе, как завтра утром мать будет держаться изо всех сил, отец — невесело шутить, а дед с всегдашней ирониче­ской улыбкой скажет, передразнивая семинарский латино-рус­ский жаргон:

— Ступай, ритор, уж там за тобой sub aqua приехала.

Сто лет так дразнили самоуверенных оболтусов, которые учат­ся неизвестно зачем, не имея и наперстка мозгов.

Сдавило горло. Не хотелось оставлять всего этого.

И все-таки простор, и величественный поток, и березовая роща, в которую он зашел, удивительно успокоили его. На свете еще могло быть счастье.

Роща была белой-белой. Зеленая трава, зеленые кроны, а все остальное, насколько хватает глаз, белое, как мрамор, как сахар, как снег.

Матовые стволы берез были укрыты черной вязью. Медовый свист неизвестной птицы — для иволги было поздно — летел откуда-то из солнечной листвы.

Солнце склонялось и мягко заглядывало под листву. Словно хотело проверить, что там могло произойти за день.

Было тихо. Был мир.

Алесь сел на пень, и недалекий ствол березы заслонил от него солнце. Но вокруг, в неярком и трогательном свете, бурлили на солнце комары-толкунчики и по невидимым глазу паутинкам, протянутым между деревьями, игрались от солнца и неслышимого ве­терка, угасали, вспыхивали, тянулись то туда, то сюда радужные зеленые и малиновые, как на елочных игрушках, огоньки.

Днепр. Белая роща. Бег огоньков по паутинкам. Ничего из того что было в жизни, нельзя отдать. Потому что нельзя было желать бедности.

Жить, мучиться и любить — это все равно было счастьем.

И, наблюдая за малиновыми и зелеными, как на елочных игрушках, огоньками, которые сверкали и бегали, словно просто в воздухе, на невидимых глазу паутинках, Алесь вдруг тихо, но твердо произнес:

— Боже, пошли мне вечную любовь.

И когда он, почти неверующий, помолился кому-то неизвест­ному, ему стало легче.

...Он шел домой, а над ним, в высоте, плыли зеленые, пурпурно­-красные и синие облака, которые светились своим светом.

На дворе, возле упакованных повозок, Халимон Кирдун ругал­ся с Фельдбаухом. Кирдун с женой должны были ехать вместе с Алесем. И потому Халява был преисполнен самой невыносимой для всех гордости.

— Но ведь плед такой паныч оценить, — говорил Фельдбаух. — Плед этот есть практичный. Не пачкается он. Nüch?

— Понюхай ты знаешь что... — злился Халимон. — Этой тряп­кой покойников покрывать. — Халимон смело валил через пень-колоду, так как знал, что немец плохо понимает быструю речь. — А ему надо яркий, веселый. К нам с панычом, возможно, девки ходить будут. Взглянет какая-нибудь на это покрывало да еще, упаси бог, поседеет... Хватит уж твоей власти над хлопцем!