Колосья под серпом твоим — страница 116 из 183

Он не забудет великой Реки.

Чащобы, песок полян с овсом, потравленным медведями, мох, в котором по колодку утопают колеса, огромные, с дом, багровые валуны между мохнатых елей.

Разве можно забыть?

Пригорки, стремительный поток Днепра, а потом озера, озера, озера. Синие либо свинцовые, светлые или затканные водорос­лями. И огоньки редких деревень, и стон журавля над колодцем.

Нельзя забыть.

Льняные волосы девушек и детей. Синие глаза, следящие за повозками. Версты, версты, версты. Деревянные, лишь топором возведенные церкви, похожие на тончайшие кружева. Кресты на перепутьях.

Не забыть.

О земля-земля! Какая светлая, какая мучительная фантазия могла создать тебя такую? Безгранично богатую — и бедную, до боли красивую — и опустошенную врагами человечества, гор­дую — и отданную бичу.

Где же твоя сила? Где твоя честь?! Где твоя слава?!

Родина, моя гордость и мой позор!»

Время, когда молодой Загорский собирался и ехал в Петербург, а потом обустраивался на новом месте, было сложным и трудным.

Еще в июле 1857 года член Государственного совета и министр внутренних дел граф Сергей Ланской подал государю записку об основных началах будущей реформы.

Это был человек неопределенный, и теми же качествами отли­чалась и его записка. Собственно говоря, сам он об освобождении не думал никак. Как большинству таких, ему хотелось лишний раз обратить на себя внимание государя, и он взялся за дело, на ис­полнение которого у него уже не было ни мозгов, ни силы. Даже доброжелательно к нему настроенные люди говорили, что он хо­тел «исполнения государевой мысли», но «был не в силах ее осу­ществить». Всегдашняя трагедия холуев без воли, без собственной мысли, без гордости.

Из-за недостатка мозгов он слишком опирался на подчиненных и открыл второстепенным деятелям пути к влиянию на движение и направление дела. У тех, однако, были мозги, неразборчивость в средствах и твердое понимание своей — сословной и личной — выгоды. Земля была дорогая. Рабочие руки без земли — дешевые. А денежная привязка держала даже сильнее, нежели цепная, и они, сами будучи иждивенцами каждого, кто имел силу и деньги, хорошо это понимали.

Ланской предложил — они отредактировали.

Главным в записке было дарование мужику личной свободы, при условии, если он выкупит усадьбу (в рассрочку на десять-пятнадцать лет). При этом учитывалось и вознаграждение помещику за утрату власти над личностью.

Власть над личностью! Никто не думал, стоит ли чего-либо лич­ность, позволяющая, чтобы кто-то над ней властвовал, и велика ли эта утрата — утрата власти над такой личностью.

Интересовала не личность, а руки.

Именно из-за тех легенд, которые распространяли о нем и пра­вые и левые, о Ланском надо поговорить более-менее подробно. Одни называли его добрым гением великой реформы и человеком, который хотел примирить господ и мужиков, бесстыдно наглую сатрапию Романовых и интересы западных окраин. Другие ругали его на все четыре стороны и интриговали против него.

А он не был достоин ни того, ни другого. Это был просто карь­ерист, на старости лет выживший из ума. И интриговать против него тоже было напрасно. Интриговать можно против личности, а он давно уже не был ни личностью, ни государственным мужем. Лишь верный до низкопоклонства слуга.

Он никогда не был ангелом мира. Угодничество было свой­ственно ему даже меньше, нежели его преемнику на должности Валуеву. И не от ума, как у того, а от мозговой недостаточности и верноподданности.

Этот человек всегда был сторонником употребления самых крайних мер к Польше, уже столько лет распятой на кресте стра­даний, оболганной, залитой кровью сынов.

Положение Польши, Литвы, Беларуси было таким нестерпи­мым, что даже в высших кругах подумывали о каких-то льготах, даже в кружке великой княгини Елены Павловны рассуждали о каких-либо более незлобивых мерах, о необходимости изменить хоть систему управления.

Ланской «всеподданнейше» осмеливался перечить ей, требуя жестокости и жестокости. Один из немногих. Бешеный монар­хист, он сражался за абсолют власти неистовее, нежели сами властители.

Это был человек, который мог растеряться по самому не­ожиданному поводу. На известном заседании совета министров 13 марта 1861 года, на котором ставился вопрос о варшавских ма­нифестациях и проекте Велепольского насчет частичной автоно­мии Польши, он молчал и решился выступить лишь после барона Мейендорфа, говорившего об опасности существования польского верховного совета и вообще национального представительства.

Лишь тогда он отвязался от остальных несколькими monosyllabes d'adhésions — односложными междометиями, выражающими со­гласие, окрашенное легкой тенью сомнения.

Как Гибнер в «Ревизоре».

Царедворец. Человек с неславянским, выдуманным титулом. Выдуманным мучителем Петрухой специально для того, чтобы награждать верных холуев. Флюгер. Дырявая лодка в кильватере флагманского императорского корабля.

И такому дали сформулировать основы будущего освобожде­ния!

Нечего удивляться, что из этого не получилось ничего чело­веческого. Он просто не мог рассуждать по-новому. Все, что он мог высидеть, — это несколько неопределенных истин, похожих на бред мозга, размягченного старческой фликсеной. Его самого следовало убаюкивать на старости лет в колыбели, а он вместо этого убаюкивал в ней Российскую империю, чтобы не просила молока и каши.

«Записка» была хуже, чем просто грабеж. Это был даже не раз- бой.

Это был старческий маразм.

И, однако, этот человек служил своему «принципу», который он плохо понял и еще хуже приспособил, преданно и до конца. Надо отдать ему должное: там, где он видел частичное и времен­ное совпадение интересов мужика и государства, — он служил этому случайному единению, даже если интересы дворянства несли потери.

Так он позже в Государственном совете высказывался не за добровольное условие между крестьянином и господином в вопросе о земельном наделе, а за размер надела, твердо назначенный правительством. Он знал, что полюбовная сделка между сильным и слабым — это «сегодня я на тебе поеду, a завтра ты меня повезешь». И лучше пускай грабит государство, нежели владелец земли. Так он высказывался и против уменьшения крестьянских наделов. На первом месте у него стоило правительство.

Правительство! Правительство! Правительство! Все, что против этого, — от лукавого.

За это его отблагодарили. Сам не желая того, он своей запиской вызвал недовольство крайних обскурантистов и консерваторов. Интриги особенно расцвели после 19 февраля. Царь, как всегда, придерживался мнения «исполнителя его мысли» до того времени, пока личность исполнителя была необходима для доведения крестьянского дела до куцего конца, а потом выдал его с головою. Царь сам сказал ему, qu'il d slrait qie Lanskoi sе retir t, что он хочет, чтобы Ланской ушел в отставку. И это в то время, когда министр не просил увольнения.

Комедия, обычная в среде элиты. Комедия, из которой, к со­жалению, ни тогда, ни позже не делали выводов те, кто хотел ей служить.

Так закончилась работа на политической ниве человека, вы­пустившего «первую ласточку освобождении».

30 января 1862 года «доброго гения крестьянской реформы» хо­ронили. Возле трона сейчас отирались другие, и они, эти бывшие коллеги, записывали для истории в свои дневники приблизитель­но такое; «Утром на похоронах Ланского. Обедал у адмиральши Грейг».

И это тоже было комедией. Комедией света и светского чело­века.

Родился, как все на земле, для доблести и знаний, жил, бил баклуши с друзьями и проказничал с женщинами, потом рассчи­тался с юношескими долгами, поправил свое состояние, женился, служил, со временем получил андреевскую ленту и умер, чтобы коллега отобедал у адмиральши Грейг,

Эх, люди!

«Жизнь, исполненная дел и дней». Ради чего? Меньше ли све­тило бы людям доброе солнце, если бы не было ни этих дней, ни дел, ни даже самой такой жизни?

Умри он в Китае, между ним и Буддой мог бы состояться сле­дующий диалог.

Будда (давая возможность оправдать жизнь). Осушил ли ты хотя бы одну детскую слезу?

Он (с должной скромностью). Простите, ваше преподобие, но это не входило в мои обязанности. Я возводил храмы.

Но это грустное и обыкновенное событие произошло значи­тельно позже. А пока что все ломали головы над секретной за­пиской Ланского. Решив, видимо, что все равно дороги назад нет, первым бабахнул в колокол виленский губернатор, генерал-адъютант Назимов. Человек безвольный, который больше всего на свете жаждал спокойствия (и чинов), он первым припечатал свою фамилию под историей освобождения, предоставив царю адрес о необходимости отмены крепостного права. Этому удивлялись все, кто его знал. Никто не ожидал от него такой прыти. Упал в «великую реформу», как пьяный в пруд, выскочил неожиданно, словно из-под земли.

В конце ноября император ответил Назимову рескриптом, и это было началом публичного подступа к реформе.

После этого остальные губернаторы тоже наперегонки начали «проявлять инициативу». Рескрипт предлагал создать всюду губернские комитеты под председательством губернского предводителя дворянства и членов, по одному от каждого уезда. К ним, в качестве довеска, следовало присоединить двух «осведомленных помещиков», назначаемых губернатором2. Задача комитетов заключалась в выработке проекта освобождения на следующих условиях.

Помещику оставалась земля, а мужику — усадьба, которую он должен был выкупить, и минимум земли, необходимый для того, чтобы жить. За этот клочок он по-прежнему платил оброк либо отрабатывал барщину.

Мужики распределялись по сельским общинам, и вотчинная полиция, непосредственно подчиненная помещику, следила за по­рядком в каждой деревне.

Члены комитетов обеспечивали на время упорядочения буду­щих отношений оплату государственных и земских податей, а так­же денежных сборов.

Три кита рескрипта: наглый грабеж, тирания, выкачивание де­нег — как нельзя лучше соответствовали, в качестве основания, той великой идее, которая установилась на них. Идее освобожде­ния крестьян.