Колосья под серпом твоим — страница 118 из 183

В прозрачном воздухе мягко сияло золото куполов и шпилей. Плыл в небе кораблик над Адмиралтейством. Фиванские сфинксы, привыкшие к хамсинам и знойным пескам, удивленно смотрели на стремительный поток. Они удивлялись уже многие десятилетия и никак не могли прекратить удивляться.

Свежие от вечной влаги тополя над Мойкой, все в радужных каплях от недавнего дождика, походили на чуть распущенные пав­линьи хвосты.

В этой северной феерии, в богатстве воды и неба, в щедрости ру­котворной красоты не было ничего от города-змея, города-хищника, который постепенно опутал щупальцами дорог тело своей жертвы-земли. Наоборот, нельзя было не поддаться его очарованию.

Квартира, которую сняли для Алеся, была на Екатерининском канале. Кабинет, спальня и гостиная для паныча, комната для Кирдуна с женой, две огромные кладовые, кухня. Все это было в бель­этаже, с балконом. Кроме этого, хозяин, обедневший и от годов слегка тронутый тихим умом холостяк старого рода, сдал еще и подвал: для домашнего добра и припасов.

Алесю было трудно это. Он стыдился роскоши, стыдился того, что у него будет все, а у большинства студентов почти ничего (он знал из писем, как живется, скажем, Кастусю, и знал, что его, Алеся, богатство может отдалить его от друга). Лучшим выходом было бы отказаться от всего, что у него имелось, снять мансарду и питаться в кухмистерских.

Но он знал и то, что каждый третий студент оканчивает уни­верситет с язвой желудка, что чахоточных среди них больше, не­жели где-нибудь еще. Он не мог позволить, чтобы такое было с друзьями и коллегами, с теми, которых он еще не видел, но за­ранее любил.

Придется терпеть стыд, чтобы они могли иногда питаться у него, Алеся, получать кое-когда безымянную помощь, жить, сбе­речь силы, какие так им понадобятся через несколько лет. Он бу­дет весьма ровным и общительным с ними, они не будут ощущать разницы в положении. А свой стыд Алесь спрячет в карман.

Начали располагаться. Жена Халимона, писаная красавица Аглая, лебедкою плыла по пустым комнатам, показывала, какие ковры стлать, где ставить часы, как поместить книги. Кажется, откуда бы взяться, а у нее на это был такой природный, не объ­яснимый ничем талант, что даже сама пани Антонида верила ему и порой советовалась с Аглаей.

Легкая и подтянутая, как струнка, с высокой грудью и высокой шеей, она показывала людям, куда что нести.

— Не выдумывай, — огрызалась на мужа. — Столик в умы­вальную.

— Да зачем он...

— Ведь туда не жалко старый зеленый ковер.

— Причем тут стол?

— Го-ло-ва! — с пренебрежением говорила она. — Ковер, а на него столик. Ножки беленькие, много их, а столешница малахито­вая, в разводики. На что похоже?

— Б-березовая роща, — неуверенно отвечал давно привычный к фантазии жены Кирдун.

— Вишь, и догадываться начал. То ты что, лучше Бога хотел придумать.

И плыла дальше.

— Нет-нет, это сюда, братишки вы мои.

Алесю, когда он смотрел на нее, всегда казалось, что он ви­дит первородный, ничем не испорченный, словно нарочно соз­данный природой, чтобы люди смотрели и удивлялись, женский приднепровский тип. Она бросалась в глаза даже на этой, богатой женской красотой, земле. Было в ней что-то древнеславянское. Темно-синие глаза, если мужчины не смотрели, были почти угро­жающие, как синие водовороты без дна. Высокий чистый лоб под блестящими, в пшеничный колос, золотыми волосами, гордые смо­ляные брови.

За таких города штурмовали, на пики грудью шли; в пылающей бане горели, чтобы только взглянуть на улыбчивый, ласково-жест­коватый рот.

И как жалко, что гулена! И ее жалко, и Кирдуна-беднягу. Все прощает. А она только хвостом перед всеми виляет. Подсмотришь неожиданно одну, за пяльцами, — богиня. Но, как только взглянет на красивого мужика, сразу строгость — шасть из глаз! И уже в глазах искры, в губах живость, из-под копыт огонь. Смотрит, как ласка из курятника, гулява.

...Аглая увидела, что Алесь смотрит на нее, заулыбалась и вы­гнала из дома.

— Ступайте-ступайте. Натяните что-нибудь лучшее да в город, в город. Раньше чем через четыре часа — ни-ни. Нам убирать, нам расставлять, мне — ужин готовить, Кирдуну — ванную топить...

Нагромождения вещей, кажется, нельзя было разобрать и за неделю.

— За четыре ча-аса?

— Может, и за три, — легковесно ответила Аглая. — Хлопцы, столик-бобик вон сюда, он за туалетный... Куда-куда?! На этом писать! Вон в том ящике прибор для письма. Петрок, распаковать! Дед Яночка, это сюда, бумаги в ящики стола. Кресло дайте.

В ее руках была модель стародавней каравеллы. Аглая караб­калась на стол.

— Вот так! Пускай плывет перед глазами в окне. Взглянешь — будто в небе, как на том городском шесте... Это что там, княжич, было, церковь?

— Адмиралтейство.

— Ну и у нас свое... Хлопцы, это сюда... То — вон там... Хали­мон — ванную натопи человек на семь.

— Да зачем столько?

— Ты думаешь, он один придет? Ты об этом, г..нюк, забудь. Станет он один ходить, как же! Кастусек тут. А раз Кастусек — значит, и другие. Школяры эти — роем живут... Где школяры — там и голод! То что, княжич наш один кушать будет, если друзья жрать хотят. Такого у нас не бывало.

Выгнали. Алесь стал на мостике с крылатыми львами, посмот­рел в стремительную воду и подумал, что место, где он будет жить, и канал, и этот мостик он успел полюбить. Он не знал еще, какой мучительной будет эта любовь: самое нежное умиление и самая безумная ненависть.

Потом пошел по направлению к Неве, дорогой поймал лихача и повелел ему медленно ехать на Васильевский остров.

На ростральные колонны ложились сумерки.

Тишина и ясность были на душе. И удивительно, ему не хоте­лось, чтобы лихач ехал быстро, хотелось немного оттянуть встречу с Кастусем. Он знал, что приближается к порогу, за которым не будет ни ясности духа, ни этого высшего спокойствия, ни даже дороги назад.

...На стук не ответил никто. Алесь толкнул дверь, и она неожи­данно подалась. Комнатка была небольшой. Стена напротив две­ри словно падала на входившего. В нише этой стены светилось последним светом дня полукруглое мансардное окно. Большущий подоконник служил столом. На нем стоял кофейник в коричне­вых потеках и почти пустая пачка немецкого цикорного кофе.

На единственной тарелке, среди поздних черных вишен, лежал ломоть хлеба.

Стул был только один. Другие, видимо, заменяли пачки книг, крест-накрест перевязанные бечевками. Этакие симпатичные столбики, самые мудрые стулья, которые только можно себе пред­ставить. Даже только посидев — и то поумнеешь.

На кровати, накрывшись с головою самотканым, в шашечки, покрывалом, спал Кастусь: только темно-русые волосы лежали на подушке.

— Кастусь!

Спит. Без задних ног.

— Кастусь!

Дрыхнет.

Алесь снял книги со стула на пол, сел... Спит. Самого можно вынести. Пьяный, что ли? Да не похоже на него.

Загорский обводил взором каморку. Нездоровая. Под самой кровлей. Летом, видимо, жарко, зимой холодно. Вспомнил, как шел в этот подъезд через двор, полный детей, белья на веревках, горячего тумана, валившего из окон подвала, как лез по страшно крутой лестнице сюда, под кровлю. Наверно, в таком месте жил герой «Бедных людей». На темной лестнице пахнет мышами, пе­ленками, подгоревшим луком. Столько людей согнали, сволочи, в одно место, на болото, да и мучают.

Нет, так жить Кастусю он не позволит. «Ну, отказался от уро­ков — твое дело. За такую принципиальность тебя даже уважать можно. Но почему же ты, черт, не хотел год поработать в Веже? И не мучился бы сейчас.

И сейчас ведь не возьмешь. Не возьмешь, знаю. Ссуды будешь просить у университетского начальства, а не возьмешь у друга».

Вон комната. Разве так можно? Свеча в подсвечнике стоит на полу. Полосатая, как арестантская штанина. Темная часть — свет­лая часть, темная — светлая. Верный признак, что у хозяина нет часов. День живет по выстрелу пушки да по бою городских куран­тов. Ночью — по такой вот свече. Полоска одного цвета сгорает за час. «Студенческая» свеча. Немцы придумали. Немного позднее обезьяны и немного раньше прибора, с помощью которого можно упасть со скамейки.

А на стене единственное украшение: вырванная откуда-то по­желтевшая гравюра «Столкновение Ракуты из Зверина и хана Койдана под Крутогорьем».

Алесь черпнул немного вишен из тарелки. Перезревших, чер­ных, тронутых даже птицами и потому очень сладких. Положил одну в рот, старательно обсосал косточку и, надув щеки, резко дунул. Косточка попала выше волос на подушке. Человек сел.

...Алесь, остолбенев, смотрел на незнакомое лицо, розовое со сна, с обезумевшими синими глазами. Темно-русые волосы, рот со вспухшей нижней губой, маленькая грациозная рука с расстав­ленными пальцами причесывает кудри.

— Слегка неожиданно, — отозвался человек.

Загорский не знал, что говорить. Неизвестный опустил глаза и увидел вишни в руке Алеся.

— Приятного аппетита.

Тьфу ты, черт! Хорошо, что хоть говорит по-мужицки. Земляк.

— Давайте представимся.

— Охотно... Алесь Загорский.

— Князь? — У человека заулыбались губы.

— Да.

— Сразу видно воспитание, — уважительно, даже с некоторым удивлением, сказал человек. — Виктор Калиновский.

— Вы?! Кастусь мне столько рассказывал.

— Представьте, мне он рассказывал о вас тоже.

Лишь теперь Алесь увидел неуловимую схожесть Виктора с братом. Один цвет волос, только у Виктора они мягче и не такие блестящие. И нижняя губа. И глаза с золотистыми искорками. Только Виктор более худой и пластичный. На красивых запавших щеках — неровный румянец.

— Кастусь заждался. Давно здесь?

— Несколько часов. А где он?

— Пошел добывать что-нибудь на ужин. Пришлось почти всю мою месячную пенсию угробить на книги. Если ничего не доста­нет — разделите с нами вот это.

Алесь посмотрел на вишни в ладони.

— Черт, — признался он. — Как неловко.

— Ничего. Мы люди свои. Скажите, как там у вас дела? Как с просьбой Кастуся?