Редко найдешь на Реке человека, который бил или даже просто клял животных. И все-таки набей котика, пани Антонида. Набей хоть в песне, которой никто не поверит:
Люли, люли, люляю,
Набью котика, облаю,
Набью котика оборой,
Чтоб не бегал по дво́ру.
Дети вырастут, и те же песни прозвучат над колыбелями их детей.
По сравнению с этим все остальное казалось ерундой. А Гелена смотрела на Алеся с улыбкою и говорила, что вот, конечно, с Раубичами прежняя вражда, но это ничего, примирятся. Потому что Михалина избегает Ильи, и отец Ярош недоволен этим, и Ходанские едва ли не кипятятся. А Франсу нет до этого ну никакого дела, ведь он по-прежнему скрыто любит Ядвиньку Клейну, а та все словно убеждает себя, что младший Раубич хороший, и держится от него на расстоянии.
Это было не то. И он, не забывая ее «никогда», сказал ей об этом.
— Мы, кажется, договорились об этом, Алесь? — тихо спросила она. — И не надо дальше. Ведь счастье должно быть и у меня, и у вас.
...С Раубичами, действительно, было по-прежнему. Не здоровались даже в собрании. Если на бал приезжала одна семья, другой почти никогда не было. Пан Ярош решительно запретил дочери встречи. Алесь видел Михалину весьма редко, да и то при помощи Мстислава.
Мстислав за год изменился. Самостоятельная жизнь наложила отпечаток. Возмужал, глаза стали суровыми и светлыми. Перевел мужиков на оброк и подготовил освобождение. Понемногу говорил с верными хлопцами. А сам проводил время почти только за охотой. Рыскал на коне с собакой и ружьем по окрестным пущам и лугам, часто почему-то заезжая в Озерище.
Ничего, кажется, не изменилось в загорских окрестностях. Только изменился — и в тревожную сторону — пан Юрий. Неизвестно, что произошло, но скорее всего — глубокая неудовлетворенность жизнью и собою. И она так меняла его, что, если бы это было со старым Вежей, люди могли бы подумать о худшем.
Но отцу исполнилось только сорок восемь, и еще два года назад ему давали десятком меньше. В нем всегда было много мальчишеского. Отец любил шутить, был способен на самые неожиданные выходки. Это он в молодые годы, едва только слетел с Могилевского губернаторства Михаил Муравьев, приехал к его преемнику, молодому Егору Бажанову, в накладных усах, бороде и копне волос — под видом витебского архиерея — и, не дав никому основания усомниться в своей принадлежности к церкви, спорил по богословским вопросам и прогостил у Бажанова до вечера, пока, за ужином, не выдержал: увидел, как сын губернатора обжигает губы супом, и, пожалев мальчика, сорвался. Бажанов подумал, что сходит с ума, так как архиерей вдруг сказал хлопцу: «Дуй, дурачина, пока горячо».
Потом они с Бажановым стали друзьями.
И это пан Юрий сделал однажды так, что единственный заяц, убитый на охоте известным хвастуном и вруном Вирским, держал в лапках записку с надписью: «За что?!»
В окрестностях Копыся водились необычайно редкие черные зайцы. И это отец в сговоре со скорняком Вежи, знаменитым мастером, убедил одного из Витахмовичей, Сымона, что бывают и зайцы полосатые, и в доказательство этого показал шкурку и сказал, что за второй экземпляр не пожалеет и тысячи рублей. Сымон целый год днями и ночами таскался по известняковым пустошам возле Романовичей, спал в шалашах пастухов или прямо под чистым небом, пил козье молоко и, конечно же, ничего не убил. Зато излечился от чахотки.
Теперь на пана Юрия больно было смотреть.
В глазах часто появлялось равнодушие и пустота. Алесь однажды спросил у него почему так.
— Не то что-то, ответил пан Юрий. — Ничего особенного от жизни не хотел. Живи, чтобы ветер в лицо, чтобы дети хорошие, чтобы жена любимая. И вот... все есть, чего требовал, а что-то мне не так... Не по себе мне что-то, как, ты скажи, собаке Ципрука, которая у Бога полендвицу стащила, а потом осмотрелась, что там и окорока висели.
Оживал он только на охоте. Но и там однажды, когда ночевали у костра, чтобы утром идти «флажить» волков, не выдержал. Слушал-слушал сына, а потом тихо произнес:
— Вы другие. Вам, сказал бы Тертуллиан Блаженный, абсолютный дух и в кашу... а нам и в похлебку...
— Разве абсолютный дух может?
— А разве это Тертуллиан сказал? Это я.
И потом, после продолжительной паузы, вздохнул:
— Окончена, брат, жизнь. Не так прожили. Еще лет двадцать тоскливости, а там и к пани Песоцкой в кровать.
— Отец, ты что?
— Не нужно это все никому. Ни эти реформы, если вся эта механика требует молота, ни моя эта суетня. Нич-чего!
...Настроение это начало проходить у пана Юрия с первыми признаками «весны воды», с предчувствием клича заливных лугов и болот, с первым живым представлением того, как скоро уже станет «капать» и «скрежетать» в пуще глухарь.
Словно каждая синяя капля с сосульки добавляла синевы в глаза отца. Зато теперь, предчувствуя стрельбу, мать начала преждевременно страдать.
Повторялась привычная история каждой весны.
Отец уже украдкой готовился. Лили дробь, выбивали пробойниками из войлока пыжи, испытывали порох. Как тиски для истязания, лязгал в руках Карпа барклай.
— Что, брат, поделаешь? Страсть! Прошлихтует нам с тобою мать кишки.
Как черт, блестел синими глазами:
Уцимбалил дождь по верхушечкам,
По можжевельничку, по березничку...
Серым коникам сухонько стоять,
Нам, стрелкам-молодцам, мокренько сидеть.
Серы коники под свитками угреваются,
Мы укрываемся, стрело́чки, босою спиной...
Пел скрытно и так, что даже страшновато становилось.
И внезапно плюнул.
— Черт знает что... Разбойничья!.. Вот послушали бы люди. Да еще если бы вдруг кистень на руку: знаешь, такой шар с шипами да ремень вокруг запястья. Да в людскую, да в три пальца — свись! «А-ди, кому шкура дорога!» Либо лучше к Фельдбауху.
Пан Юрий изобразил растерянное немецкое лицо Людвика. Потом на этом лице появилась недоверчивая улыбка:
— Ша-лунь-я! Das ist mir nicht Wurst! К пани-муттерхен Антонида я сейчас пробежалься! Вместе этих разбойник гонять! Nüch?!
Алесь был удовлетворен, что к пану Юрию вернулось прежнее настроение. Бог с ним, пускай даже охота — грешное и постыдное занятие, пускай понервничает пару дней мать — все равно хорошо, что она есть, охота, так как благодаря ей уставшие люди начинают любить жизнь.
...Отец с матерью поссорились в этом году необычно рано, задолго до начала весенней охоты, и Алесь почти обрадовался этому: поскорее пройдет тоска матери и он, Алесь, на уток поедет вместе с отцом, а дома будет уже тишина и мир. Не мог он видеть укора в глазах матери. И не мог, как и пан Юрий, отказаться от ружья, костра и ветра.
В середине марта произошла неприятная история в Татарской Гребле.
Деревня лежала в той же пуще, куда дети когда-то ходили смотреть исток родников, северо-восточнее мельницы Покивача и поэтому немного ближе от Вежи. Это была самая глухая из деревень пана Юрия: на север, северо-запад и запад от нее пуща простиралась на несколько дней дороги.
Пуща спала еще. Не было даже проталин. Большие города муравьиного народа дремали под снегом. Только ворон, чтобы не платить муравьям за проигранное когда-то пари собственными детьми2, спешил поставить птенцов на крыло, пока вражеские города были просто мертвой хвоей. Было птенцам, конечно, холодно, но так тебе и надо, ворон. Не бейся об заклад на детей. Не лезь в спор, если не знаешь, голова глупая!
В эти дни явился в Татарскую Греблю нежданный гость — огромный и исхудавший самец-медведь.
Преждевременно встав из берлоги, совсем еще даже не вылинявший, голодный, за одну ночь разбросал ульи в мшанике мужика Шпирки Брижуна и неделю не появлялся, а потом, ночью, залез в конюшню Ничипора Щербы, завалил там кобылу с жеребенком, единственным достоянием семьи, напился теплой конской крови.
Его гнал голод. В следующую ночь он явился на задворках деревни, разбросал овчарню и задрал еще одного коня, а утром отнял корзину с яйцами у Верки Подопри-Комин. Баба несла корзину в Суходол, на рынок.
Единственный охотник деревни Щупак Лабудович (в Гребле кроме крещеных имен были и свои) устроил было засаду, но медведь неожиданно зашел почти ему в спину и рявкнул так, что Щупак бросил фузею и бежал до самой деревни. Медведь разбил ружье в щепки и той же ночью совершил попытку ворваться в хлев Щупака, за его конем. Словно мстил.
Терроризируемая деревня забиралась с закатом солнца в хаты и сидела так до утра. Медведь никогда не трогает людей — до первой крови, все равно — медведя или человека. Медведь не трогает и крупного скота. Этого вынудила к разбою мертвая пуща. И в разбое он был необузданным и умным. Невольно вспоминались слова предания, говорившего, что медведи — это люди, только что заросшие. Да более умные, так как убежали в лес, чтобы их не заставили работать.
Мужики жаловались. Пан Юрий начал готовиться. Матушка мучительно хмурила брови.
— Ну зачем?
— Коней валит, милая. Людей обездоливает.
— Испугайте да прогоните. Снег, а у него, единственного из зверей, голые пятки. Он голоден. — Родинка-мушка над верхней губкой матери дрожала.
— Но кто виноват, — посмеивался пан Юрий. — Ты знаешь почему медведь встает? Он летом загуляется с медведицами дольше остальных да не успеет жира накопить... Медведь — донжуан, как сказала одна глупая городская паненка.
— Юрась! — бросала мать последний козырь.
— Ну что ты? Пятки голые? Так сам виноват... «Медведи в пуще чернику сбирали, медведи чернику на ток рассыпали. Медведи весь день по чернике ходили, лепешки из ягод на пятках сушили. Четыре ноги аж под солнце вздымали, всю зимку черничные лапы сосали... Сма-ач-ненько!..»
— Не знаю... Не знаю, — говорила мать. — Его нельзя есть. Он как человек.
Все было напрасно. И лишь когда Алесь тоже захотел пойти с отцом, матушка так взглянула на него, что отец беспомощно пожал плечами в ответ на взгляд сына.