Колосья под серпом твоим — страница 135 из 183

Редко найдешь на Реке человека, который бил или даже просто клял животных. И все-таки набей котика, пани Антонида. Набей хоть в песне, которой никто не поверит:


Люли, люли, люляю,

Набью котика, облаю,

Набью котика оборой,

Чтоб не бегал по дво́ру.


Дети вырастут, и те же песни прозвучат над колыбелями их детей.

По сравнению с этим все остальное казалось ерундой. А Геле­на смотрела на Алеся с улыбкою и говорила, что вот, конечно, с Раубичами прежняя вражда, но это ничего, примирятся. Потому что Михалина избегает Ильи, и отец Ярош недоволен этим, и Ходанские едва ли не кипятятся. А Франсу нет до этого ну никакого дела, ведь он по-прежнему скрыто любит Ядвиньку Клейну, а та все словно убеждает себя, что младший Раубич хороший, и дер­жится от него на расстоянии.

Это было не то. И он, не забывая ее «никогда», сказал ей об этом.

— Мы, кажется, договорились об этом, Алесь? — тихо спросила она. — И не надо дальше. Ведь счастье должно быть и у меня, и у вас.

...С Раубичами, действительно, было по-прежнему. Не здорова­лись даже в собрании. Если на бал приезжала одна семья, другой почти никогда не было. Пан Ярош решительно запретил дочери встречи. Алесь видел Михалину весьма редко, да и то при помощи Мстислава.

Мстислав за год изменился. Самостоятельная жизнь наложила отпечаток. Возмужал, глаза стали суровыми и светлыми. Перевел мужиков на оброк и подготовил освобождение. Понемногу гово­рил с верными хлопцами. А сам проводил время почти только за охотой. Рыскал на коне с собакой и ружьем по окрестным пущам и лугам, часто почему-то заезжая в Озерище.

Ничего, кажется, не изменилось в загорских окрестностях. Только изменился — и в тревожную сторону — пан Юрий. Не­известно, что произошло, но скорее всего — глубокая неудовлет­воренность жизнью и собою. И она так меняла его, что, если бы это было со старым Вежей, люди могли бы подумать о худшем.

Но отцу исполнилось только сорок восемь, и еще два года назад ему давали десятком меньше. В нем всегда было много мальчише­ского. Отец любил шутить, был способен на самые неожиданные выходки. Это он в молодые годы, едва только слетел с Могилевско­го губернаторства Михаил Муравьев, приехал к его преемнику, молодому Егору Бажанову, в накладных усах, бороде и копне во­лос — под видом витебского архиерея — и, не дав никому осно­вания усомниться в своей принадлежности к церкви, спорил по богословским вопросам и прогостил у Бажанова до вечера, пока, за ужином, не выдержал: увидел, как сын губернатора обжигает губы супом, и, пожалев мальчика, сорвался. Бажанов подумал, что сходит с ума, так как архиерей вдруг сказал хлопцу: «Дуй, дура­чина, пока горячо».

Потом они с Бажановым стали друзьями.

И это пан Юрий сделал однажды так, что единственный заяц, убитый на охоте известным хвастуном и вруном Вирским, держал в лапках записку с надписью: «За что?!»

В окрестностях Копыся водились необычайно редкие черные зайцы. И это отец в сговоре со скорняком Вежи, знаменитым ма­стером, убедил одного из Витахмовичей, Сымона, что бывают и зайцы полосатые, и в доказательство этого показал шкурку и ска­зал, что за второй экземпляр не пожалеет и тысячи рублей. Сымон целый год днями и ночами таскался по известняковым пустошам возле Романовичей, спал в шалашах пастухов или прямо под чи­стым небом, пил козье молоко и, конечно же, ничего не убил. Зато излечился от чахотки.

Теперь на пана Юрия больно было смотреть.

В глазах часто появлялось равнодушие и пустота. Алесь однаж­ды спросил у него почему так.

— Не то что-то, ответил пан Юрий. — Ничего особенного от жизни не хотел. Живи, чтобы ветер в лицо, чтобы дети хорошие, чтобы жена любимая. И вот... все есть, чего требовал, а что-то мне не так... Не по себе мне что-то, как, ты скажи, собаке Ципрука, которая у Бога полендвицу стащила, а потом осмотрелась, что там и окорока висели.

Оживал он только на охоте. Но и там однажды, когда ночевали у костра, чтобы утром идти «флажить» волков, не выдержал. Слушал-слушал сына, а потом тихо произнес:

— Вы другие. Вам, сказал бы Тертуллиан Блаженный, абсолют­ный дух и в кашу... а нам и в похлебку...

— Разве абсолютный дух может?

— А разве это Тертуллиан сказал? Это я.

И потом, после продолжительной паузы, вздохнул:

— Окончена, брат, жизнь. Не так прожили. Еще лет двадцать тоскливости, а там и к пани Песоцкой в кровать.

— Отец, ты что?

— Не нужно это все никому. Ни эти реформы, если вся эта механика требует молота, ни моя эта суетня. Нич-чего!

...Настроение это начало проходить у пана Юрия с первыми признаками «весны воды», с предчувствием клича заливных лугов и болот, с первым живым представлением того, как скоро уже станет «капать» и «скрежетать» в пуще глухарь.

Словно каждая синяя капля с сосульки добавляла синевы в глаза отца. Зато теперь, предчувствуя стрельбу, мать начала пре­ждевременно страдать.

Повторялась привычная история каждой весны.

Отец уже украдкой готовился. Лили дробь, выбивали пробой­никами из войлока пыжи, испытывали порох. Как тиски для ис­тязания, лязгал в руках Карпа барклай.

— Что, брат, поделаешь? Страсть! Прошлихтует нам с тобою мать кишки.

Как черт, блестел синими глазами:


Уцимбалил дождь по верхушечкам,

По можжевельничку, по березничку...

Серым коникам сухонько стоять,

Нам, стрелкам-молодцам, мокренько сидеть.

Серы коники под свитками угреваются,

Мы укрываемся, стрело́чки, босою спиной...

Пел скрытно и так, что даже страшновато становилось.


И внезапно плюнул.

— Черт знает что... Разбойничья!.. Вот послушали бы люди. Да еще если бы вдруг кистень на руку: знаешь, такой шар с шипа­ми да ремень вокруг запястья. Да в людскую, да в три пальца — свись! «А-ди, кому шкура дорога!» Либо лучше к Фельдбауху.

Пан Юрий изобразил растерянное немецкое лицо Людвика. Потом на этом лице появилась недоверчивая улыбка:

— Ша-лунь-я! Das ist mir nicht Wurst! К пани-муттерхен Анто­нида я сейчас пробежалься! Вместе этих разбойник гонять! Nüch?!

Алесь был удовлетворен, что к пану Юрию вернулось прежнее настроение. Бог с ним, пускай даже охота — грешное и постыдное занятие, пускай понервничает пару дней мать — все равно хорошо, что она есть, охота, так как благодаря ей уставшие люди начинают любить жизнь.

...Отец с матерью поссорились в этом году необычно рано, за­долго до начала весенней охоты, и Алесь почти обрадовался этому: поскорее пройдет тоска матери и он, Алесь, на уток поедет вместе с отцом, а дома будет уже тишина и мир. Не мог он видеть укора в глазах матери. И не мог, как и пан Юрий, отказаться от ружья, костра и ветра.

В середине марта произошла неприятная история в Татарской Гребле.

Деревня лежала в той же пуще, куда дети когда-то ходили смот­реть исток родников, северо-восточнее мельницы Покивача и по­этому немного ближе от Вежи. Это была самая глухая из деревень пана Юрия: на север, северо-запад и запад от нее пуща простира­лась на несколько дней дороги.

Пуща спала еще. Не было даже проталин. Большие города му­равьиного народа дремали под снегом. Только ворон, чтобы не платить муравьям за проигранное когда-то пари собственными детьми2, спешил поставить птенцов на крыло, пока вражеские города были просто мертвой хвоей. Было птенцам, конечно, хо­лодно, но так тебе и надо, ворон. Не бейся об заклад на детей. Не лезь в спор, если не знаешь, голова глупая!

В эти дни явился в Татарскую Греблю нежданный гость — огромный и исхудавший самец-медведь.

Преждевременно встав из берлоги, совсем еще даже не выли­нявший, голодный, за одну ночь разбросал ульи в мшанике мужи­ка Шпирки Брижуна и неделю не появлялся, а потом, ночью, залез в конюшню Ничипора Щербы, завалил там кобылу с жеребенком, единственным достоянием семьи, напился теплой конской крови.

Его гнал голод. В следующую ночь он явился на задворках де­ревни, разбросал овчарню и задрал еще одного коня, а утром от­нял корзину с яйцами у Верки Подопри-Комин. Баба несла кор­зину в Суходол, на рынок.

Единственный охотник деревни Щупак Лабудович (в Гребле кроме крещеных имен были и свои) устроил было засаду, но медведь неожиданно зашел почти ему в спину и рявкнул так, что Щупак бросил фузею и бежал до самой деревни. Медведь разбил ружье в щепки и той же ночью совершил попытку ворваться в хлев Щупака, за его конем. Словно мстил.

Терроризируемая деревня забиралась с закатом солнца в хаты и сидела так до утра. Медведь никогда не трогает людей — до пер­вой крови, все равно — медведя или человека. Медведь не трогает и крупного скота. Этого вынудила к разбою мертвая пуща. И в разбое он был необузданным и умным. Невольно вспоминались слова предания, говорившего, что медведи — это люди, только что заросшие. Да более умные, так как убежали в лес, чтобы их не заставили работать.

Мужики жаловались. Пан Юрий начал готовиться. Матушка мучительно хмурила брови.

— Ну зачем?

— Коней валит, милая. Людей обездоливает.

— Испугайте да прогоните. Снег, а у него, единственного из зверей, голые пятки. Он голоден. — Родинка-мушка над верхней губкой матери дрожала.

— Но кто виноват, — посмеивался пан Юрий. — Ты знаешь почему медведь встает? Он летом загуляется с медведицами дольше остальных да не успеет жира накопить... Медведь — донжуан, как сказала одна глупая городская паненка.

— Юрась! — бросала мать последний козырь.

— Ну что ты? Пятки голые? Так сам виноват... «Медведи в пуще чернику сбирали, медведи чернику на ток рассыпали. Мед­веди весь день по чернике ходили, лепешки из ягод на пятках су­шили. Четыре ноги аж под солнце вздымали, всю зимку чернич­ные лапы сосали... Сма-ач-ненько!..»

— Не знаю... Не знаю, — говорила мать. — Его нельзя есть. Он как человек.

Все было напрасно. И лишь когда Алесь тоже захотел пойти с отцом, матушка так взглянула на него, что отец беспомощно по­жал плечами в ответ на взгляд сына.