«Ничего не поделаешь, — говорили глаза пана Юрия. Потерпи, сынок. С весною на уток. Она свыкнется, примирится. Это так всегда. Нельзя. Не проси».
Из Гребли донесли, что медведь после каждого разбоя возвращается в свою берлогу и делает попытку уснуть снова. Видимо, потому, что проснулся так рано. И засыпает иногда. На день или на два.
...В день охоты Алесь решил было не вставать, чтобы излишне не портить настроения чужими сборами, но в четыре часа, во тьме, пан Юрий запел, направляясь в оружейную, и только возле двери умолк: вспомнил, что тот не едет и это радостное пение может на целый день удручить сына.
Алесь со злостью закутался в одеяло, собираясь уснуть, но не мог. Все равно следовало вставать и идти на сахароварню. Да и не мог он пропустить сборов: зрелище, возможно, еще более волнующее, нежели сама охота.
...На дворе, в подмерзшем снегу, переступали копытами кони. Скрипели полозья. Освещенные фонарями и факелами, слонялись туда-сюда люди. Бискупович и Юльян Раткевич распоряжались. В пятнах света вырисовывались сухощавые силуэты собак.
Псари держали их на сворках. Собак сегодня ждала трудная работа: хватать зверя сзади «за штаны», отвлекать его от охотников.
Шляхта из младших родов — семь человек — то и дело ставила ружья и рогатины возле крыльца и шла в комнату охотников, куда еще с вечера поставили столы: закусывать. Возвращались оттуда красные, тугие на раннем морозце, как помидоры. Пахло от них вином, свежим морозом, кожей и конским потом.
Переступали с ноги на ногу, скрипели белыми высокими валенками, ходнями и сапогами.
Фонари погасили, и снег стал лиловым, когда наконец явился отец. Синеглазый, смугловатый, белозубый.
Увидел Алеся и виновато шикнул румяными губами:
— Такова уж наша судьба, — смеялся васильковыми глазами пан Юрий. — Соловья не кормят байками, а женщин — мудростью.
Он был очень огорчен за сына.
— Ну ничего, ну брось. Слово тебе даю, всегда теперь будешь со мною.
Отец хлопнул сына по плечу и, пружиня, встрепенулся, как зверь: нет, ничего не бренчало, все было подогнано как следует.
Пан Юрий был во всем белом. Белые кабти, белые кожаные штаны, белая шуба, подбитая горностаем, белая, тоже горностаевая, шапка с заломленным, слегка заостренным верхом.
— А будь ты неладен! — вскрикнул он вдруг. — Так вот сам не проследи... Пиявки датские где?
— Вон свора, — ответил Кирдун.
— Еще одну, — бросил пан Юрий.
Снял шапку. Рассыпались блестящие белокурые волосы.
— Жарко.
— Выпил, что ли? — спросил Раткевич.
— Что я такой глупец, как твоего отца дети? Просто жарко. Вот-вот весна.
— Усмотрел, — отметил Януш.
Мальчишеская фигура пана Юрия опять содрогнулась. И не надо было, ведь проверял уже, но он просто не мог стоять спокойно.
— Хлопцы, хватит жрать! — возвысил голос пан Юрий. — А то как бы потом Андреева стояния не было. Давайте собираться.
Повели на налыгачах собак. Звонко заржал в свежем воздухе конь.
— Скорее, хлопцы, не терпится. Ну-ка, как к девкам, как к их козьему племени... Змитер! О, хитрая бестия, Змитер! Но-но, змей! Давай настоящего коня.
Бестия Змитер чесал затылок.
— Да я... оно... думал... чтобы это Змей... Пусть бы он.
Синие лукавые глаза отца смеялись. Он передразнил Змитра:
— Пусть бо ж бо он... эно...
Вокруг захохотали.
— О то ж бо они тебе й е, — важно закончил отец.
От него так и веяло здоровьем, силой и радостью. Ровнехонькие зубы смеялись. Движения сделались точными и ловкими, как прежде.
Подвели белого жеребца. Пан Юрий легко вскинулся в высокое седло. Поискал ногою петлю и вставил в нее черенок рогатины. Теперь, с ружьем за плечами, с рогатиной, похожей на стародавнюю пику, загорщинский пан очень напоминал средневекового воина. Подтянутый, ловкий, легкий в седле — залюбоваться можно было.
— А кто это там требухой трясет? Известно кто, Раткевич. Родственничек младшенького рода, чтоб уж кишки из тебя, чтоб...
Подскакал к саням, в которых семеро из младших сидели спинами друг к другу.
— Что вы, на суд едете?
И полетел к вратам, исторгнул на скаку из рога морозную серебристую трель.
...Мимо него проезжали всадники, и конь горячился под ним. И холодный воздух был таким сладким, что едва ли не до разрыва ширил мощную грудь отца.
Увидев Алеся на крыльце, пан Юрий улыбнулся:
— Оставайся счастлив! Следующий — твой!
Цокот копыт. Ясные звуки рога. Снежная пыль.
Прогалина лежала на отлогом склоне, вся укрытая весенним уже, но все еще глубоким, по грудь, снегом. Вокруг стояли заснеженные деревья пущи, мечтали, вознося верхушки в неяркое небо. Ночью еще подвалил снег, засыпал все следы и муравейники, но соки3 говорили, что медведь не оставлял протоптанного их лыжами круга. Круг был где-то саженей триста в радиусе.
Зверь, завалив очередного коня, спал уже вторые сутки.
Прямо перед собою в далеком конце прогалины пан Юрий видел вывороченное дерево — огромную ель.
Ель свалило давно: под нею успел вырасти кустик крушины. И именно под этим кустиком был лаз в берлогу и, сбоку, небольшое отверстие для дыхания: на верхушке кустика махрово цвела изморозь.
Поляна не была ровной и чистой. Росли на ней три или четыре семенника, а под ними были то ли сугробы, то ли заснеженные муравейники. Удивляться, что берлога на таком почти чистом месте, не приходилось: глушь и недра тут были страшенные — глаз выколешь, да и болота летом не давали возможности пройти.
Загонные с бубнами и трещотками, минуя лесом поляну, давно прошли в пущу, по ту сторону от берлоги. Сок на верхушке могущественного дуба должен был свистом подать им сигнал, когда зверь побежит на них. Об этом можно было судить наверняка: логово было в поросли возле самого того края поляны. Но стоять там было нельзя: не было надлежащего расстояния от недр до берлоги. Охотники не успели бы выстрелить, могли в чаще ранить друг друга.
Следовало оставить между медведем и стрелками приблизительно то расстояние, на котором находился сейчас от берлоги пан Юрий: саженей тридцать.
План был такой: зверь побежит на загонщиков, и тогда, по сигналу сока на дубе, цепь загонных поднимет вопль и грохот, будет бить в бубны, кричать, трещать трещотками и стрелять в воздух. И тогда зверю ничего не останется, как бежать прямо на посты.
Охотники бросили жребий и разошлись по номерам.
Пан Юрий, как хозяин охоты, мог выбрать то место, которое хотел. И он взял это. Немного схитрил.
Он был почти уверен, что зверь побежит на него, потому что именно за его номером к прогалине подходил большой овраг, так густо заросший деревьями и кустарниками, что и теперь трудно было что-то рассмотреть в нем. Зверь спасаться побежит, конечно, только сюда.
Справа, саженях в двадцати, стоял на пятом номере Януш Бискупович, слева, на таком же расстоянии, седьмой номер занимал Юльян Раткевич. Сквозь редкие кусты видна была его длиннющая, как рождественская свеча, фигура.
Юльян словно «рос в землю»: притаптывал снег вокруг себя и углублялся в него. Наконец на поверхности остались только туловище да голова. Юльян взглянул на Загорского, и тот подумал, что Раткевич нервничает.
Пану Юрию отчего-то стало жаль Юльяна. Все к сердцу берет, чудак.
Сок «кугакнул» с дуба: видимо, подали сигнал, что первый и десятый, крайние номера, увидели края загонной цепи, и та вот-вот сомкнется, и тогда в кругу останется почти вся лыжня.
Карп, седоусый и угрюмый, шел к пану Юрию на широких лыжах: проверял всех. Скользил легко, лохматый, как лесной дух.
— Тролль, — тихо произнес пан Юрий и засмеялся дню, Карпу, заснеженным деревьям и легкости в себе.
— Барин, — сиплым и одновременно звонким голосом обратился к нему Карп, — я стану между вами и Юльяном. И туда и сюда успею подскочить.
Он знал, что пан Юрий не любит помощников, и маскировал возможную помощь. А что она понадобится, знал по месту, на котором стояли шестой и седьмой номера.
— Как хочешь. Только держись ближе к Юльяну.
Карп отошел немного ближе к Раткевичу и присел на корточки.
Пан Юрий успел подумать: «Наседка», — и опять тихо засмеялся. Снега, родная пуща, тени людей, махровое цветение изморози на крушине, свежий холодок.
Кровь от всего этого была как шампанское. Казалось, что в ней бурлят, кипят и с тихим звоном исчезают серебристые маленькие шузырьки радости.
Опять кто-то шел на лыжах, на этот раз в сторону Юльяна... Ага, тот самый Щупак Лабудович из Гребли, которому медведь раздробил фузею. Довольный, холера, ту давно бы в музей, а тут мне же пришлось ему давать, как будто обязан. Гребут все, холеры. Хотя, с другой стороны, как ему разжиться на ружье? А ружье на деревне должно быть. Надо и еще дать, хоть бы дешевых, с десяток штук. Вон в Озерище едва ли не у каждого. Есть дворы где три-четыре, как у Когутов. Оружие — гордость Приднепровья. С ним у человека выпрямляется спина и походка становится независимой.
— Барин, сейчас начнут. Сказали, шевелить жердью опасно: сон слабый. То бросят пару камней из пращи.
— Разве овчары есть?
— Два.
— То и хорошо. Не рискуйте людьми.
И вдруг вспомнил то, о чем всегда забывал спросить который уж год.
— Почему у вас вторые имена есть, Щупак?
— С незапамятных времен, княже.
— Спасибо, — сказал пан Юрий.
— Не за что, барин.
Загорский покосился на него: смеется, что ли.
— А ты не знаешь, почему деревню Татарской Греблей называют?
— Да как бы оно и говорить. Говорят, когда-то татар богатыри гоняли. Ну, то один большой отряд бросался-бросался да решил прорваться, греблю через трясину намостив. И начали уже. Наши мужики на них напали да побили всех подчистую, а ту греблю из самих татар намостили. Из мертвых покойников.
— Враки, наверно?
— Может, и враки.
— Ступай, Щупак, — сказал пан Юрий. — Побили, побили... Татар побили, а сейчас сидите, медведя испугались. Вот и рыскай из-за вас тут по пуще, как ни дать ни взять за собачьей сворой.