Колосья под серпом твоим — страница 137 из 183

— Он, может...

— Что?

— Оборотень.

— Сила Божья, — заметил пан Юрий. — Правда, что дураков и до Москвы не перевешаешь.

— Зачем их вешать? Дураков прямо в церкви и бьют.

— По вашим именам видно, как часто вы в церковь ходите. Видимо, чтобы не били. Ну, ступай.

— А рука в руку с вами?

— Ну-ну. Давай.

«Рука в руку, — бормотал пан Юрий. — А если плечи рядом — это «плечо в плечо»... Они лежали «нога в ногу», то есть валетом, нижником... Ну, а если двое сидят согнувшись, задом друг к дру­гу... Как это будет?..»

И аж плюнул — такая мразь получалась.

«Какая чушь лезет в голову... Неужто волнуюсь? Да нет». Чтобы не думать об этом, пан Юрий начал придумывать исто­рию, которую вечером расскажет Алесю. Героями истории будут вышеупомянутый Щупак и его жена. Чтобы поверили — надо придумать колоритную деталь. Будто бы Щупак женился с горя, другая отказала: «Я за нею приударял, а она на меня и плевать не хотела. Так я в церковь пришел и ей в карман мерзлых конских говешек положил».

Пан Юрий засмеялся. Начало ничего. То какая же история? Ага, вот какая. Будто бы волк тащил со двора Щупака собаку. Вы­скочили спасать он и баба, думали, просто собака защемилась. А тут волк из-за сарая — шасть! И будто бы Щупак сам рассказывал: «Так баба осталась за дверью, а я вскочил в хату, дверь на засов, а сам сижу и думаю: будь что будет».

...Началось. Два овчара на лыжах стали поодаль от выворочен­ной ели. Пращи в руках, камни в сумках. Крутят... Раз... Два... Точ­но, черти... Ну конечно, с двадцати саженей могут попасть в висок. Бьют по ели, чтобы камни падали в берлогу.

Махрово цветет изморозь на веточках крушины.

Так и есть. Выскочил. Не слишком большой. Хоть отсюда плохо видно. Оставляя за собой борозду, мчится на людей. Черта с два догонишь на лыжах. Так сыпанули от него — видно, только ветер свищет.

Медведь побежал в пущу. На загонщиков. И почти сразу после свиста сока между деревьев начался кавардак и вопль. Цокотали трещотки, мелко и звучно грохотали бубны. Раздалось несколько выстрелов. Шли минуты, и людям по номерам казалось уже, что зверь прорвался. Но гам приближался — значит, гнали.

Медведь выскочил из пущи левее того места, куда исчез, по­топтал раза три на месте снег...

«Эх, кабы сюда. Выстрелить. Зверь, завидев, обязательно вста­нет на задние лапы и пойдет так. И тогда лезвие рогатины под левую верхнюю, где желтее шерсть».

...Медведь наконец бросился, но значительно левее, на седьмой номер, на Юльяна Раткевича.

«Черт... Черт... Вот везет!»

Потрясая задом и переваливаясь, зверь бежал все быстрее прямо на Юльяна. Вот он оставил в стороне доезжачего Карпа, и Карп, выпрямившись, бросился на лыжах в сторону седьмого номера, на помощь... «Ах, черт-черт!»

Пан Юрий отставил ружье. И тут не повезло.

«Такой зверь! Шатун. Правда, меньше, нежели можно было предположить по рассказам, но у страха глаза велики. Если так легко валил коней — значит, ловкач».

Бурый, он казался на снегу почти черным. И потому что он бежал на соседа, разочарование охватило пана Юрия. Действи­тельно, тот, видимо, был прав, когда говорил: «Вот бы двуногого Мишку так».

Слева прозвучал выстрел. Второй. Зверь встал на задние лапы, сделал несколько шагов и опять, видимо не в силах уже, упал на все четыре.

«Черт, как же они его? Ага, еще выстрел. Видимо, Карп».

Этот выстрел словно опять вскинул медведя стоймя. Две фигур­ки бросились едва ли не под него. Тонкая черточка рогатины стала наискосок и словно соединила черную тушу с землей. Теперь выстрелы с восьмого и с девятого номеров. Стреляют от радости вверх. Сыплется снег с ветвей.

На всех номерах люди подняли крик: от радости. Кричал даже сок на верхушке дуба.

«Ну вот и конец. Кричат, черти, как резаные. Чего их ра­зобрало?»

Что-то мелькнуло в стороне от него. Пан Юрий взглянул в ту сторону. В каких-то десяти саженях от него...

И лишь тогда он понял, что люди кричали ему. Убит был не тот. Две берлоги были на одной прогалине. Одна под вывороченной елью, и в ней, видимо, спала медведица, и недаром так долго не могли пробудить ее овчары. А вторая была тут, рядом, они замети­ли бы ее, если бы не ночной снег. И в ней, именно в ней, лежал, страдая от бессонницы и голода, тот, кого искали они.

Медведь вылез из-под высокого, сажени в полторы, занесенно­го снегом сугроба, который все они, и пан Юрий в том числе, по­считали муравейником. И это был, безусловно, тот: тут ошибиться не мог никто. Огромный, едва ли не с мелкую киргизскую лошад­ку, бурый и свалявшийся, с треугольной, тяжелой, как валун, голо­вою, он бесшумно появился из берлоги и смотрел на пана Юрия.

В узких дремучих глазах зверя было что-то пещерное. Старый, но еще полный сил богатырь. Десять саженей... Не успеешь пере­зарядить. Нож... Рогатина... Нет на свете медведя, который перед нападением не встал бы на задние лапы.

«Хорошо... Но как близко и какой большой! Какой чудовищно большой!..» Пан Юрий на мгновение ощутил, как ледяными игол­ками осыпалось все в теле... А потом это исчезло, и он поднял ружье. И лицо стало хищным и строгим, он сам чувствовал это. И в сердце спокойно возник большой, спокойный восторг борьбы.

Все это произошло на какую-то долю секунды. Еще раньше, чем пан Юрий поднял ружье, зверь бросился на него. Вспахан­ная бурым телом снежная борозда плыла за ним. Глаза смотрели дремуче и пристально, и в этих глазках, где-то на дне, пан Юрий увидел смертный ужас и гнев.

Медведь бежал с неожиданной скоростью, словно катился. Ко­лыхался в воздухе горб, куцые лапы выкидывались вперед — сна­чала обе левые, потом обе правые — и мягко шлепались в снег. Лобастая голова, как треугольный щит, была угрожающе опущена.

Глаза смотрели в глаза. И, будто бы ощутив родство мыслей, пан Юрий понял, что медведь этими своими глазками видит его до дна и понимает, что это конец, но хочет... хочет... хочет жить.

Голодный, в отчаянии, не понимая, что это такое делается с ним и что делают с ним люди, страдая от боли в застуженных, подмороженных босых пятках, злой от всего этого, он мчался, как страшный крепостной таран, без всякой надежды на спасение — ведь он хотел жить.

И синий огонь в глазах зверя связал его с глазами человека пониманием единства всего живого. Если бы медведь свернул в этот момент — пан Юрий не выстрелил бы... Живое, живое сопело и задыхалось в снегу, живое, одной болью связанное со всем живым.

Но зверь мчался, и плыли доли секунды, и прозвучал выстрел.

Зверь содрогнулся, но не убавил скорости.

Второй выстрел. Снежная борозда взметнулась совсем близко.

Пан Юрий отбросил ружье и упер в снег рогатину. Зверь вот-вот должен был встать, и тогда в желтую шерсть под левой лапой.

...Медведь не встал. Пан Юрий не знал, что первая пуля засела и распустилась железным цветком в околосердечной сумке зверя, что темным своим инстинктом зверь ощущал: на то, чтобы стать на дыбы, понадобятся последние силы.

— Эй-эй-эй! Эй-эй-эй! — кричали отовсюду страшными голо­сами люди.

Они бежали сюда вместе с собаками и кричали, чтобы отвлечь внимание зверя. Но снег был глубоким, собаки, еще раньше спу­щенные на первого зверя, утопали в глубоких сугробах и не могли так быстро добежать.

И со страшным горловым криком, проклиная себя, что побе­жал к Раткевичу и оставил князя, проклиная медведя, пущи, душу и Бога, летел от седьмого номера на широких лыжах доезжачий Карп...

Медведь не обращал внимания на крики. Ему надо было до­браться только до одного, который так больно кусался на рассто­янии. Боль, недоумение и ярость были в дремучих глазах. Он ощу­щал, что сердце его разрывается, что грядет что-то непоправимое, чего уже никак, никогда на свете не исправишь.

Пан Юрий сунул рогатину в зверя, просто так, как пику, и по­ставил, вскинул-таки его торчмя, но от страшной тяжести древко сломалось. Как комок живой боли, рычания, крови, ярости, на­сунулось темное.

Человек спрятал голову и с кордом бросился прямо под зверя. Устремил сталь туда, куда и хотел, в желтоватую, более мягкую на ощупь шерсть под левой лапой. Надавил. С мягким хрустом вошла сталь.

И тут нога его поскользнулась. Падая под страшной тяжестью на спину, он увидел, совсем близко, Карпа с топором в руках, чу­довищную, как утес, махину, снизу надвинувшуюся на него, ощу­тил возле самого лица горячее смрадное дыхание.

И это было последнее, что он видел и слышал..


...Юрий Загорский скончался, так и не придя в сознание, по до­роге в Загорщину, возле яра, где исток родников.

Сани с телом медленно продвигались по снежной дороге к ро­довому имению. А за ними тянулись вторые сани, с тушей медведя-оборотня. Встречные, прослышав в чем дело, плевали в сторону вторых саней. Никто не знал о мыслях, которые овладели паном Юрием, когда он — поверх мушки — смотрел в дремучие глаза зверя.

И никто уже никогда не мог о них узнать.

Друзья видели ярость стычки и то, как точно и мужественно сражался князь. Если бы не снег, если бы не вторая берлога, если бы не засмотрелся, если бы лежбище шатуна было немного дальше, если бы не поскользнулась нога — ехал бы живым-здоровым

Но друзья не знали мысли князя о «двуногом Мишке», не чув­ствовали, как медленно — от груди к ногам — осыпались в теле ледяные иголки, каким чудовищно большим был медведь и как в сердце человека не было боязни.

И они не видели в глазах зверя смертного ужаса и гнева и же­лания жить, они не знали, как пан Юрий вдруг ощутил связь всего живого со всем живым, связь боли, одинаковой для всех существ на земле.

Они не знали, что пан Юрий благодаря взгляду этих дремучих глаз понял страшное чувство непоправимости, владевшее зверем.

Никто уже никогда не мог узнать об этом.

Тоже как никто, никогда не мог услышать последней «исто­рии», в которой «все, ей-богу, правда», в которой участвовали Щу­пак, жена и волк и которую пан Юрий хотел вечером рассказать сыну. Никто не мог знать об этой истории, даже сам Щупак, хотя в ней «все было, ей-богу, правда», хотя эта история была смешной.