Колосья под серпом твоим — страница 141 из 183

Ни Кондрат, ни Андрей ничего о тайном мире между Алесем и Михалиной не знали.

А случилось так.

Корчаку весьма было необходимо оружие. И, как и предвидел белокурый Иван Лопата, никак не удавалось поднять большое ко­личество людей. Слухи о близкой воле заставляли каждого сидеть как мышь под веником. Не стоило ломать шею, если все равно вот-вот рухнет крепостное право.

Корчак довольствовался все эти два года грабежом почтовых карет, угрожающими знаками (человек в маске, ружье и гроб) на бересте, которые клали на крыльцо арендаторам-посредникам, да изредка выстрелом в податного чиновника (одного ранили, осталь­ные обошлись легким перепугом).

Большинство мужиков от него ушло во дворы, были дома, хоть и помогали — «на всякий случай, а может, понадобится». С че­тырьмя десятками верных людей он отсиживался в пущах.

О нем начали говорить: нестрашен. Ему до зарезу было нужно оружие.

Ведь Черный Богдан Война, встретив однажды на лесной тро­пе всю гурьбу, издевательски поехал прямо на нее, лишь поло­жив руку на пистолет и сверля людей подозрительными глазами. Богдана боялись: «Как сам черт ему помогает. Не иначе оборо­тень», — и уступили дорогу.

А Богдан едко усмехнулся, вытащил пистолет и бросил:

— На, атаман. Возьми. На бедность.

Такого Корчак выдержать не мог. Этот один ходит столько лет. И месяца не пройдет, чтобы молва не пошла: «Напал один на по­лицейский пост... Застрелил... Коней отбил и раздал... Обстрелял добровольцев-милиционеров».

И Корчак, помня слова Кондрата, решил: «Раубич — будущий родственник Ходанских... Не остерегается... Будет оружие... Одо­брение и поддержка со стороны Когутов, а значит — и озерищенцев».

На Кроера идти — было не по зубам: у того все еще сидели черкесы, что ли... Большого похода тоже начать нельзя: войско повсюду. А Раубич не остерегался.

Корчак так и сяк тасовал карпы. Выходило одно: идти на Раубича.

...Ничего этого не знали Алесь и Павлюк. Единственное чувство владело Загорским — недоумение.

— Откуда знаешь?

Павлюк, видимо не подумав, ляпнул:

— Стою с Галинкой Кохно возле забора... Довольно давно уже...

— Что? С Кохновой?

Павлюк залился румянцем.

— Как же это ты так?.. У собственных братьев?.. Ты как им теперь в глаза смотреть будешь? У собаки глаза займешь?

И тут Павлюк разозлился:

— А что?! Сами виноваты. Друг другу дорогу уступают. Она мне сказала: «Надоели они мне, Павелка...» И потом, люба она мне...

И тут юмор ситуации дошел до Алеся. Загорский засмеялся.

— «И вста брат на братьев, и племя на племя...» Ничего, худ­шего бы не было.

Сурово бросил:

— Далее. Стоишь ты, значит, с Галинкой Кохно...

— Брось... Так вот, стою я, стало быть... Тьфу!.. И слышу: идут люди. А навстречу им человек стал на гати...

Павлюк смолчал, что стал навстречу людям Петрок, любимый брат Галинки.

— «Проследили, — говорит. — Раубич большинство людей на фест отпустил. С ним в имении человек восемь». — «Хорошо, — говорит один из тех. — Двинемся». — «Хлопцы, — говорит тот, который встал, — вы хоть душ живых не губите. Сами души име­ете». «Замолчи, не нарывайся». Да и двинулись.

Алесь постепенно бледнел, слушая Павлюка.

— Ну, я бежать...

Павлюк не рассказал, как с самого начала тащила его от забо­ра девушка и как он, упрямо отрывая от себя ее руки, дослушал до конца, как прилетел в свой двор и схватил коня, как объяснил все Кондрату и как тот взялся было его не пускать. Не рассказал, как они таскали друг друга на стойле, как Кондрат кричал на него, даже нали­валась краснотой подкова на лбу: «Зачем? » — «Алесь». — «Они ведь враги, при чем тут Алесь?!» — «Мне лучше знать, враги или нет». И как он, наконец, вырвался, вскочил на коня и припустил сюда.

— Давно пошли? — бледный, спросил Алесь.

— Довольно давно. Больше часа.

Майка могла еще быть там. Майка могла не успеть отъехать. И еще он вспомнил глаза Яроша, темные испытующие глаза без райка... И браслет на безволосой руке... И выражение... Все было человеческим... Черт с нею, с нестерпимой последней обидой. Это отец Майки. Это просто — Человек, живой, и слабый, и сильный. Одно неукротимое желание росло сейчас в душе. Быстрее, быстрее спасать.

— Что ж делать? — бормотал он, — Что ж делать?

И внезапно понял, что делать. Снял со стены двустволку сто­рожа, патронташ.

— Сейчас ты поможешь мне, а потом... позовешь людей тут и поскачешь на Чекан. Раткевич теперь на хуторе. Поднимай всех. Скажи: Раубичи гибнут. Я — туда.

Немного противно — словно сами собою — дрожали от воз­буждения колени, но он знал: раз надо, то надо.

Начал выводить, взнуздывая на ходу, огненного Дуба.

— Отваливай двери. Все отваливай.

— Ты что задумал?

— Потом будешь спрашивать. Отваливай.

Двери скрипели, отлетая от косяков, хлопали в стены. Из ко­нюшни летело ржание.

Алесь бросился к рыжему иноходцу.

— Как только крикну — гони коней.

— На убыток? Побьются ведь!

— Моя забота.

Через несколько минут в загородку начала, как медленный по­ток лавы, вытекать темная конская масса.

Удивленные внезапной, во тьме, свободой, возбужденные кони начали тихо, а потом сильнее и сильнее ржать, пока ржание не превратилось в хаос звуков. Горячие двухлетки летали вокруг та­буна, взбрыкивали и хватали храпами друг друга.

И Дуб, словно поняв, что чинится непорядок, заржал тоже, гневно.

Алесь видел, как кони подняли головы на тонких шеях и замер­ли. Слабый свет новорожденного месяца мерцал в настороженных диковатых глазах.

Пора! Загорский медленно пустил Дуба, а за ним, тоже медлен­но, стал плыть со двора табун — сто восемьдесят голов.

Нельзя было гнать, как ни хотелось. Кони могли броситься и разбиться о бревна ограды вокруг стойла.

Оглянулся: последние из табуна миновали врата. И лишь теперь подумал, что поспешил и сделал плохо, не оседлав Дуба. Придется ехать охлюпкой, как в ночное.

— Гони за людьми! — крикнул он Павлюку. И, поддав пятами в бока Дубу, с места пустил его галопом.

За спиною словно обрушилась земля. Разноголосый грохот разорвал ночь.

Кричать. Все время кричать, чтобы кто-либо не попал под ко­пыта.

— Эй! Э-эй!..

Черта с два услышат. Стрелять изредка надо, вот что.

Столб огня. Грохот. Дуб сбился с ноги, но снова бросился впе­ред с еще большим порывом.

— Эй! Эй! — язык огня. — Эй! Табун!

Табун мчался за ним яростно. Нарастающий грохот копыт был необузданно грозным.

Прижавшись к спине коня, Алесь гнал и гнал его. Сквозь ночь. Насаждения. Под стеклянный звон в замерзших лужах.

Бросился кто-то в сторону, за дерево, услышав топот. Человек? Зверь? А, все равно! Выстрел. Крик. Цокот копыт.

— Та-та-та, та-та-та, — ритмически раскалывал землю топот.

Кони летели в ночь...


...Ярош Раубич стоял связанный, перед черным крыльцом дома, немного в стороне от большой галереи. Отблески красного огня плясали по его лицу. Чуга была разорвана на груди, волосы слип­лись от пота, на щеке наливался синяк.

Перед ним стояли несколько людей Корчака. Они мало чего нашли из оружия, хоть обыскали уже весь дом. Два или три ру­жья, сабля. Один из мужиков едва ворочал обеими руками родо­вую святыню — двуручный меч.

— Что написано? — спросил, рассматривая вязь.

Раубич улыбнулся:

— «Помни: трудно достается. Достал — напои».

— Спасибо, — бросил Корчак. — Мы достали... Напоим — спа­сибо.

Черные, дремучие глаза Корчака смотрели из-под белой копны прямо в глаза Раубичу. Но он не знал, что такое взгляд Раубича, который выдерживали единицы, и, унизительно ощущая, что вот-вот, сейчас, опустит глаза, повелел:

— Поверните его, пусть покажет, где...

— Боишься меня, бандит, — со спокойным издевательством сказал Раубич.

Кто-то толкнул его.

— Гроб свой толкаешь, собачья кость.

Люди отстали. Раубич стоял и смотрел на свой дом, на стеклах окон которого скакало винно-красное зарево. Казалось, что дом горит изнутри. Дом, в котором он прожил жизнь и возле которого сейчас погибнет.

Страха он не ощущал. Конец так конец. С того дня, когда на­чал самостоятельно думать, изнуряла и угнетала мысль о судьбе родной земли, о том, что счастливы на ней лишь мертвые. Так пусть уж. Хорошо, что никого нет дома. Особенно — Майки, самой любимой, самой родной.

«Что с ней будет теперь? Ничего. Возможно, это даже ускорит ее брак с Ильей Ходанским. Утро жизни, все вскоре заживет... Никогда особенно ему не нравились эти люди, но сама выбрала. Дали слово — будем держаться».

На миг он вспомнил Алеся. «Плохо обошлись с хлопцем. Опозорили, оплевали. А хлопец был ничего. Любил его когда-то и очень, очень любил Михалину. Плохо сделали, плохо...

...Так старший Загорский погиб. По-глупому. А был справедливым, были друзьями. Собирался его посвятить в заговор. Наверняка пошел бы, так как предупреждал когда-то? Обязательно поговорили бы. Не знал, куда силу девать. Как нарочно искал чего-то. И нашел... Так и пошел к праотцам врагом. Так и не начали здороваться.

...Если бы не последнее происшествие — ничего лучше, нежели этот хлопец, не надо было бы Михалине... Помнит ли, любит ли еще она его... Наверняка, нет. Страшное оскорбление. А парень был чудо. Богоподобный был парень! Но достоинство каково!.. Дрянь девчонка. Так обидеть в пасхальную ночь. Как доносчи­ка. М-ух-х!.. Но и он хорош. Враждовать ему с нами — слишком большая честь! На барьер стать срам... Возможно, дрались бы до первой крови, да потом и мир... Так нет, «месть презрением». Как к женщинам».

Ярость душила его. «Так попасться! Так по-глупому попасть­ся! Застали врасплох, сняли, как сонного петуха с насеста. Люди убежали от неожиданности. Как по-глупому заканчивается жизнь. Все годы страдать от рабства родины, готовить заговор, почти под­готовить, отпустить своих на оброк, ждать восстания. И внезапно ничего не увидеть, погибнуть. От рук какой-то сволочной банды, двинувшейся сюда, так как он не остерегался. Сюда, а не на на­стоящих кровососов».