Ни Кондрат, ни Андрей ничего о тайном мире между Алесем и Михалиной не знали.
А случилось так.
Корчаку весьма было необходимо оружие. И, как и предвидел белокурый Иван Лопата, никак не удавалось поднять большое количество людей. Слухи о близкой воле заставляли каждого сидеть как мышь под веником. Не стоило ломать шею, если все равно вот-вот рухнет крепостное право.
Корчак довольствовался все эти два года грабежом почтовых карет, угрожающими знаками (человек в маске, ружье и гроб) на бересте, которые клали на крыльцо арендаторам-посредникам, да изредка выстрелом в податного чиновника (одного ранили, остальные обошлись легким перепугом).
Большинство мужиков от него ушло во дворы, были дома, хоть и помогали — «на всякий случай, а может, понадобится». С четырьмя десятками верных людей он отсиживался в пущах.
О нем начали говорить: нестрашен. Ему до зарезу было нужно оружие.
Ведь Черный Богдан Война, встретив однажды на лесной тропе всю гурьбу, издевательски поехал прямо на нее, лишь положив руку на пистолет и сверля людей подозрительными глазами. Богдана боялись: «Как сам черт ему помогает. Не иначе оборотень», — и уступили дорогу.
А Богдан едко усмехнулся, вытащил пистолет и бросил:
— На, атаман. Возьми. На бедность.
Такого Корчак выдержать не мог. Этот один ходит столько лет. И месяца не пройдет, чтобы молва не пошла: «Напал один на полицейский пост... Застрелил... Коней отбил и раздал... Обстрелял добровольцев-милиционеров».
И Корчак, помня слова Кондрата, решил: «Раубич — будущий родственник Ходанских... Не остерегается... Будет оружие... Одобрение и поддержка со стороны Когутов, а значит — и озерищенцев».
На Кроера идти — было не по зубам: у того все еще сидели черкесы, что ли... Большого похода тоже начать нельзя: войско повсюду. А Раубич не остерегался.
Корчак так и сяк тасовал карпы. Выходило одно: идти на Раубича.
...Ничего этого не знали Алесь и Павлюк. Единственное чувство владело Загорским — недоумение.
— Откуда знаешь?
Павлюк, видимо не подумав, ляпнул:
— Стою с Галинкой Кохно возле забора... Довольно давно уже...
— Что? С Кохновой?
Павлюк залился румянцем.
— Как же это ты так?.. У собственных братьев?.. Ты как им теперь в глаза смотреть будешь? У собаки глаза займешь?
И тут Павлюк разозлился:
— А что?! Сами виноваты. Друг другу дорогу уступают. Она мне сказала: «Надоели они мне, Павелка...» И потом, люба она мне...
И тут юмор ситуации дошел до Алеся. Загорский засмеялся.
— «И вста брат на братьев, и племя на племя...» Ничего, худшего бы не было.
Сурово бросил:
— Далее. Стоишь ты, значит, с Галинкой Кохно...
— Брось... Так вот, стою я, стало быть... Тьфу!.. И слышу: идут люди. А навстречу им человек стал на гати...
Павлюк смолчал, что стал навстречу людям Петрок, любимый брат Галинки.
— «Проследили, — говорит. — Раубич большинство людей на фест отпустил. С ним в имении человек восемь». — «Хорошо, — говорит один из тех. — Двинемся». — «Хлопцы, — говорит тот, который встал, — вы хоть душ живых не губите. Сами души имеете». «Замолчи, не нарывайся». Да и двинулись.
Алесь постепенно бледнел, слушая Павлюка.
— Ну, я бежать...
Павлюк не рассказал, как с самого начала тащила его от забора девушка и как он, упрямо отрывая от себя ее руки, дослушал до конца, как прилетел в свой двор и схватил коня, как объяснил все Кондрату и как тот взялся было его не пускать. Не рассказал, как они таскали друг друга на стойле, как Кондрат кричал на него, даже наливалась краснотой подкова на лбу: «Зачем? » — «Алесь». — «Они ведь враги, при чем тут Алесь?!» — «Мне лучше знать, враги или нет». И как он, наконец, вырвался, вскочил на коня и припустил сюда.
— Давно пошли? — бледный, спросил Алесь.
— Довольно давно. Больше часа.
Майка могла еще быть там. Майка могла не успеть отъехать. И еще он вспомнил глаза Яроша, темные испытующие глаза без райка... И браслет на безволосой руке... И выражение... Все было человеческим... Черт с нею, с нестерпимой последней обидой. Это отец Майки. Это просто — Человек, живой, и слабый, и сильный. Одно неукротимое желание росло сейчас в душе. Быстрее, быстрее спасать.
— Что ж делать? — бормотал он, — Что ж делать?
И внезапно понял, что делать. Снял со стены двустволку сторожа, патронташ.
— Сейчас ты поможешь мне, а потом... позовешь людей тут и поскачешь на Чекан. Раткевич теперь на хуторе. Поднимай всех. Скажи: Раубичи гибнут. Я — туда.
Немного противно — словно сами собою — дрожали от возбуждения колени, но он знал: раз надо, то надо.
Начал выводить, взнуздывая на ходу, огненного Дуба.
— Отваливай двери. Все отваливай.
— Ты что задумал?
— Потом будешь спрашивать. Отваливай.
Двери скрипели, отлетая от косяков, хлопали в стены. Из конюшни летело ржание.
Алесь бросился к рыжему иноходцу.
— Как только крикну — гони коней.
— На убыток? Побьются ведь!
— Моя забота.
Через несколько минут в загородку начала, как медленный поток лавы, вытекать темная конская масса.
Удивленные внезапной, во тьме, свободой, возбужденные кони начали тихо, а потом сильнее и сильнее ржать, пока ржание не превратилось в хаос звуков. Горячие двухлетки летали вокруг табуна, взбрыкивали и хватали храпами друг друга.
И Дуб, словно поняв, что чинится непорядок, заржал тоже, гневно.
Алесь видел, как кони подняли головы на тонких шеях и замерли. Слабый свет новорожденного месяца мерцал в настороженных диковатых глазах.
Пора! Загорский медленно пустил Дуба, а за ним, тоже медленно, стал плыть со двора табун — сто восемьдесят голов.
Нельзя было гнать, как ни хотелось. Кони могли броситься и разбиться о бревна ограды вокруг стойла.
Оглянулся: последние из табуна миновали врата. И лишь теперь подумал, что поспешил и сделал плохо, не оседлав Дуба. Придется ехать охлюпкой, как в ночное.
— Гони за людьми! — крикнул он Павлюку. И, поддав пятами в бока Дубу, с места пустил его галопом.
За спиною словно обрушилась земля. Разноголосый грохот разорвал ночь.
Кричать. Все время кричать, чтобы кто-либо не попал под копыта.
— Эй! Э-эй!..
Черта с два услышат. Стрелять изредка надо, вот что.
Столб огня. Грохот. Дуб сбился с ноги, но снова бросился вперед с еще большим порывом.
— Эй! Эй! — язык огня. — Эй! Табун!
Табун мчался за ним яростно. Нарастающий грохот копыт был необузданно грозным.
Прижавшись к спине коня, Алесь гнал и гнал его. Сквозь ночь. Насаждения. Под стеклянный звон в замерзших лужах.
Бросился кто-то в сторону, за дерево, услышав топот. Человек? Зверь? А, все равно! Выстрел. Крик. Цокот копыт.
— Та-та-та, та-та-та, — ритмически раскалывал землю топот.
Кони летели в ночь...
...Ярош Раубич стоял связанный, перед черным крыльцом дома, немного в стороне от большой галереи. Отблески красного огня плясали по его лицу. Чуга была разорвана на груди, волосы слиплись от пота, на щеке наливался синяк.
Перед ним стояли несколько людей Корчака. Они мало чего нашли из оружия, хоть обыскали уже весь дом. Два или три ружья, сабля. Один из мужиков едва ворочал обеими руками родовую святыню — двуручный меч.
— Что написано? — спросил, рассматривая вязь.
Раубич улыбнулся:
— «Помни: трудно достается. Достал — напои».
— Спасибо, — бросил Корчак. — Мы достали... Напоим — спасибо.
Черные, дремучие глаза Корчака смотрели из-под белой копны прямо в глаза Раубичу. Но он не знал, что такое взгляд Раубича, который выдерживали единицы, и, унизительно ощущая, что вот-вот, сейчас, опустит глаза, повелел:
— Поверните его, пусть покажет, где...
— Боишься меня, бандит, — со спокойным издевательством сказал Раубич.
Кто-то толкнул его.
— Гроб свой толкаешь, собачья кость.
Люди отстали. Раубич стоял и смотрел на свой дом, на стеклах окон которого скакало винно-красное зарево. Казалось, что дом горит изнутри. Дом, в котором он прожил жизнь и возле которого сейчас погибнет.
Страха он не ощущал. Конец так конец. С того дня, когда начал самостоятельно думать, изнуряла и угнетала мысль о судьбе родной земли, о том, что счастливы на ней лишь мертвые. Так пусть уж. Хорошо, что никого нет дома. Особенно — Майки, самой любимой, самой родной.
«Что с ней будет теперь? Ничего. Возможно, это даже ускорит ее брак с Ильей Ходанским. Утро жизни, все вскоре заживет... Никогда особенно ему не нравились эти люди, но сама выбрала. Дали слово — будем держаться».
На миг он вспомнил Алеся. «Плохо обошлись с хлопцем. Опозорили, оплевали. А хлопец был ничего. Любил его когда-то и очень, очень любил Михалину. Плохо сделали, плохо...
...Так старший Загорский погиб. По-глупому. А был справедливым, были друзьями. Собирался его посвятить в заговор. Наверняка пошел бы, так как предупреждал когда-то? Обязательно поговорили бы. Не знал, куда силу девать. Как нарочно искал чего-то. И нашел... Так и пошел к праотцам врагом. Так и не начали здороваться.
...Если бы не последнее происшествие — ничего лучше, нежели этот хлопец, не надо было бы Михалине... Помнит ли, любит ли еще она его... Наверняка, нет. Страшное оскорбление. А парень был чудо. Богоподобный был парень! Но достоинство каково!.. Дрянь девчонка. Так обидеть в пасхальную ночь. Как доносчика. М-ух-х!.. Но и он хорош. Враждовать ему с нами — слишком большая честь! На барьер стать срам... Возможно, дрались бы до первой крови, да потом и мир... Так нет, «месть презрением». Как к женщинам».
Ярость душила его. «Так попасться! Так по-глупому попасться! Застали врасплох, сняли, как сонного петуха с насеста. Люди убежали от неожиданности. Как по-глупому заканчивается жизнь. Все годы страдать от рабства родины, готовить заговор, почти подготовить, отпустить своих на оброк, ждать восстания. И внезапно ничего не увидеть, погибнуть. От рук какой-то сволочной банды, двинувшейся сюда, так как он не остерегался. Сюда, а не на настоящих кровососов».