Сплевывая надоедливую слюну, Алесь слушал, как она, Марта, увидела коней, которые сами остановились у ворот, как подумала было, что муж и Юльян напились, нахлестались, как жабы грязи, как с места бросилась ругать и как лишь потом увидела кровь.
— Поршники ж купил, — убивалась Марта. — А какие красивенькие, какие ладненькие!
Малая Рогнеда, на которую никто не обращал внимания, самовольно обула их и сейчас топала перед Алесем, ожидая, видимо, что заметит и похвалит.
— Кровь, — бросил Алесь.
— О-ой, что той кровищи было! Ой-ой!
— Кровь, — повторил Алесь. — Кровь они принесли сюда. Никогда у нас так, завешенные, не убивали... Ну что ж, будут иметь кровь.
Когда вышел доктор, Алесь отвел его в сторону.
— Боюсь, он не жилец, князь. Сломали три ребра, пробили голову. Легкое сотрясение мозга. Несколько кровоизлияний внутрь. Но не это самое главное... Боюсь, что ему отбили одну почку. Так что это вопрос времени.
— Он мне брат, господин доктор.
— Я слышал. Но вы ошибаетесь, если считаете, что я делаю разницу между князем и мужиком. Я — доктор. Присяга, князь. Рота... Должен был бы лечить даже тех, которые это совершили, хотя мне это было бы трудно.
— Какие-нибудь хорошие лекарства?
— Оттянут время... А наконец — кто знает? Может, и излечиться. Он здоровый. Другой умер бы, не доехав и до дома.
Алесь привез из губернии еще двух докторов. Сделано было все, но никто не обещал излечения.
Загорский, когда Стефан пришел в себя, спрашивал у него, не узнал ли он кого-нибудь из нападавших.
— Что вы, — сказал Стефан. — Я и понять не успел, что случилось...
Алесь мучительно думал, как же отыскать, как отомстить. И внезапно услышал странное:
— Ты не беспокойся, братец, — продолжил Стефан. — Что уж тебе. Брось. Все христиане.
Это было так неожиданно, что Алесь понял: Стефан ни на минуту не сомневается в том, что его ожидает.
Он не знал только одного. Как раз когда он ездил в Могилев, за доктором, Стефан смотрел на Рогнеду, которая топала по полу все в тех же поршниках. И вдруг позвал Кондрата.
— Затвори дверь, — попросил он.
Стефан лежал в светлице, на той кровати, где стлали гостям. Обычно к гостю, который после ужина уже засыпал, приходили сначала Марта, а потом Яня и приносили последнюю рюмку крупника.
— Выпей, гостьюшка, последнюю да и спи! Обидь себя, чтобы дома не обижать.
Гость улыбался, выпивал, целовал госпожу дома в щеку и засыпал с мыслью, что дом придерживается обычая, что это хороший дом.
Сейчас кто-то должен был поднести рюмку и ему. Стефан чувствовал приближение этой госпожи. Станет ли силы в ответ на ее поцелуй улыбнуться? Надо, чтобы хватило.
— Что ты, братец? — спросил Кондрат.
— Обещай, что ей всегда будут и поршни, и сапожки. Что другим детям, то и ей.
— Обижаешь, Стефан, — сказал Кондрат. — На том стоим... Да ты брось. Вылечишься.
— То ты, Кондратка, слушай. Побожись, что все забудешь, если вылечусь.
— Во имя Бога, — неохотно пообещал Кондрат.
— Если вылечусь — я прощу их, — заявил Стефан. — Батька у нее будет, а это главное. Мы — христиане.
Малышка топала по полу. Поршни на ножках были как радуга.
— Но если умру — нет им моего прощения.
Кроткие глаза Стефана стали вдруг такими, что Кондрат испугался.
— Потому что где ж правда? Я никого не тронул. Я никогда не щемился в их дела, придерживался обычая, а обычай запрещает убивать впятером одного. И получилось так, что для меня один обычай, а для них — другой. И они убили меня, хоть я никуда не лез и знал, что мы люди маленькие и должны пахать землю и у нас дети... Так вот, если умру — убей.
— Кто? — спокойно спросил Кондрат.
— Таркайла Тодор, — ответил Стефан.
— Откуда знаешь?
— Голос был похож. И Юльян сказал: «Тарка...ла». А потом выстрелы.
— Хорошо, — буркнул Кондрат. — Сделаю. Еще кто?
— Мне показалось, что я узнал глаза второго. Но это просто чтобы знал и остерегался. Обещай, что не будешь убивать, пока не убедишься.
— Во имя Бога... Кто?
— Кажется, Кроер Константин...
— Почему Алесю не сказал?
— Брось, братец. И так у него врагов много.
— Я все сделаю, братец, — пообещал Кондрат.
— А теперь забудь. — Стефан закрыл глаза.
Несчастья начали сыпаться как из мешка. За несколько месяцев отец, мать, ссора с Ярошем, письмо от Кастуся, что у Виктора резко ухудшилось здоровье, деятельность «Ку-ги», смерть Юльяна Лопаты и зверское побитие Стефана.
И, наконец, как последнее — новое происшествие в Раубичах: упрек Ильи Ходанского, что пан Ярош не держит слово.
Разгневанный Раубич позвал дочку. Михалина сказала, что хочет вернуть Ходанскому слово.
— Не будет этого, — отрезал пан Ярош. — Никогда. Ни за что.
— Я люблю Загорского, — настаивала Майка. — Всегда буду любить.
— Он враг.
— Вам — возможно. Да и то не вам, а глупой чести. Он друг вам, любимый мне, брат — Франсу. Он никогда не думал вредить вам, несмотря на бесчисленные оскорбления. Ведь он человек, а вы... вы... вы — дворяне, и не более. Даю слово: никогда не буду ничьей женой, кроме как его. Все отдам за него. Никогда не буду с ним жестокой. Пускай покорность, пускай даже рабство, лишь бы покоряться ему. И все. И на этом мое последнее слово...
Короткая шея пана Яроша набрякла кровью.
— Увидим, — тихо бросил он. — Силой под венец поведу. Это и мое последнее слово...
— Вы можете, конечно, сделать со мною все. Но и я с собою могу сделать все. Я знаю, поп согласится венчать, даже если вы приведете меня в цепях. Он всем обязан вам. Всем, и даже тем, что двадцать лет не служит по новому обряду, прикрываясь словом «болезнь». Он знает, кого он должен благодарить за то, что за ним сто раз не пришли и он не подох в Соловках на соломе. Он «не совершил греха», а вы «не поддались, не поступились честью». И поэтому он обвенчает. А свидетели, которые будут божиться, что я шла по своему желанию, тоже найдутся.
Голос ее зазвенел.
— Я не буду позорить вас и кричать в храме. И это будет последняя благодарность за то, что вы меня родили и по этой причине теперь убиваете... Последняя. Потому что сразу после свадьбы я убью этого изувера. Сына изувера и бешеной стервы. А потом убью себя...
— Как хочешь, — сказал пан Ярош.
Сразу после разговора он повелел приставить к комнатам Михалины верных людей и сказал Илье Ходанскому, что свадьба будет через два месяца, в конце октября, чтобы остались недели три до Филипповок. До этого времени он просит графа Ходанского не появляться.
Пан Ярош все-таки жалел дочку, хоть она сама была виновата, дав слово. Он надеялся, что за два месяца она начнет раздумывать, и понимал, что присутствие Ильи заставит Михалину упрямиться. Да и новый член семьи раздражал Раубича своей самоуверенной мордой.
...Записку обо всем этом передал Алесю племянник няньки Тэкли. Они иногда встречались в той же березовой роще.
Беды, обида и гнев, несправедливость судьбы буквально рвали его на части.
Вечер был теплым. Костры горели за рекою, а в реке отражалась вечерняя заря, куда более яркая и багровая, нежели на небе. У костров — там, видимо, ночевали жнеи — звучал тихий смех. Потом долетела тихая грустная песня:
За реченькой за быстрою в цимбалы бьют,
А там мою любимую за ручки ведут,
Один ведет за рученьку, второй за рукав,
Третий стоит — сердце болит: любил, да не взял.
И эта заря, и безнадежная глубина реки, и, главное, слова песни внезапно поразили его острым соответствием тому, что происходило в его сердце.
Алесь знал теперь, что ему делать. Напрасно он простил. Завтра же он пойдет к Ходанскому и даст ему пощечину. Потом в собрании надо дождаться, пока пан Ярош и Франс будут поодиночке, и совершить то же с ними. На один день назначить все три дуэли. Будет очень хорошо, если Илья погибнет, а Франс поразит его. Тогда Майка получит освобождение, а обиды у нее на Алеся не будет. И, возможно, Раубич пожалеет.
Зачем же мы любились, зачем сады цвели,
Зачем же наши путиночки травой заросли?
Другой с тобой венчается в церкви золотой,
А мне одно венчание — с сырою землей...
Утром, однако, случилось непонятное и невероятное. Он лишь на рассвете уснул на какой-то час тяжелым, кошмарным сном. Потом проснулся, вспомнил вчерашние мысли, хотел встать и почувствовал, что не может. Это не была трусость. Это было похуже: равнодушие.
Вспомнил Раубича и подумал: все равно... Франса: все равно... Попробовал представить игривые, словно у котенка, глаза и рыжевато-коричневые волосы Ильи и ощутил: и это — все равно.
Лицо Майки всплыло перед глазами. Краешек губ, ясные, как морская вода, глаза. Опять не ощутил ничего, кроме равнодушия.
Пускай себе все они делают как хотят. Он будет спать и думать. А лучше бы и совсем не думать.
Мелькают все, как муравьи. Ему это совсем неинтересно. Значительно интереснее то, что видел во сне и что сейчас продолжается наяву. Это и есть явь. Так как он знал, что он жил во все те времена. И сейчас живет. А то, что вокруг, даже Майка, — это только неприятный сон.
Хорошо знал, что он в спальне. Видел даже колонны и занавеску, качавшуюся от ветерка. Но ему казалось, что он опять это видит во сне, подремывая на ногах.
...Он стоял между вооруженных людей. Кто в латах, тронутых ржавчиной от многодневной крови, кто в кольчугах, от которых топорщилась широкая, вытканная цветами и листьями чертополоха одежда. Полыхал огонь. Краски были такими яркими, какими они никогда не бывают в жизни: краснота плащей даже горит, желтизна щитов — как золото и солнце.
— Смерть-смерть-смерть!!! — кричали вокруг.
Алесь и все находящиеся рядом с ним видели вилы, дубины и боевые цепы толпы, окружавшей их. Спутанные волосы, мощные, ненынешние челюсти, желтые, как мед, и белые, значительно светлее, нежели теперь, волосы, лютый огонь в синих глазах.