Замок пылал перед ним ярким яростным огнем. Летели искры. Неизвестная, никогда никем не виданная каменная жаба бросала в черное небо свою огнистую икру.
А он, Алесь, — а может, и не он, а кто-то другой, — дремал, стоя на ногах, так как четыре дня он и все эти люди не спали и четырех минут.
Ему было почти все равно, что с ним и другими сделает толпа.
Он видел человека с разбитой головою. Человек лежал спереди, саженях в четырех перед ним.
— Потрусите их нивы своим ячменем! — кричал кто-то,
— Смерть-смерть-смерть! — ревела толпа.
И перед собою Алесь вдруг увидел смертельно пьяного человека, который держал под мышкой клетку с взбесившимся попугаем и, покачиваясь, мочился на голову убитого.
«Да это ведь Юрьева ночь, — подумал он. — Как я там оказался? Почему вспоминаю какую-то неизвестную мне девушку?
Какой он смутный, этот сон, который мне приснился! Какая-то Загорщина, которой не должно еще быть, какой-то человек против медведя, какая-то девушка!
И вот еще кто-то склоняется во сне надо мною, — страшно болит голова! — высокий, старый, с волной кружев на груди.
— Внучек, любимый, что с тобой?
Какой еще внучек, если он мой праправнук?! Какое право имеет на меня этот старик?!»
Опять яркие цвета. Более жизненные, нежели жизнь. Небольшой строй людей, среди которых он. Клином стоят перед ним люди в белоснежных плащах с крестами. Их много. Немного меньше, нежели людей на его стороне, но в самом деле куда больше. Один из крестоносцев стоит пяти на его стороне. Так было и так будет. Потому что на его людях ременные шлемы, а на тех — сталь, за которую нельзя даже ухватиться. Воины с его стороны поют, и он замечает, как светлеют их глаза и дрожат ноздри.
— Га-ай! — кричит кто-то, словно поет, и его поддерживает хор.
И вот он, неизвестный себе, но более близкий, нежели он сам, летит на коне навстречу клину. А за ним с криком, воплем, рычанием летит конная лава.
Красный туман в глазах. Голова работает ясно и расчетливо. Удар снизу, слева, справа. Свалить конем того... Стрелу в бабку белому коню — пускай падает. Хозяин не встанет.
Ворвались в строй. Сердце захлебывается от холодной ярости. Руби. Даже приятно, когда кровь свищет из многочисленных ран на тело: становится приятно и прохладно, как в дождь. Этому, и тому, и еще вон тому. Но отчего в глазах врага под забралом — ужас?
— Па́на! Па́на! — вопит клин.
Они разворачивают коней. Они убегают.
— Алесь, хлопчик! Ну что? Что?
— Мроя, — говорит кто-то. — Явь.
Неизвестная женщина, которую он никогда не видел, но которую любит, белая, с золотистыми волосами, говорит:
— Пока они ходят по этой земле — я сплю с одним любимым. В тот день, когда разобьешь ты, — с тобою. В тот день, когда они, — с льдиной.
И ночью над щепяными крышами висит рваная комета.
На минуту он вспоминает себя, а потом наплывает мрак, тошнота и отчаяние... Отец, мать, Виктор, Стефан, люди «Ку-ги». «Какой подлый мир! Я не хочу работать на него. Я не хочу даже жить для него. Не хочу. Не хочу».
— Алесь! Алесь! Хлопчик!
Он лежал, ничего не понимая, кроме живых снов. Не в состоянии пошевелить рукою или ногою, не в состоянии не предаваться этим снам, где, как живые, ходили крестоносцы и огромные медведи с кордами-зубами, где люди жили в сырых восьмигранных комнатах с большими ревущими каминами и ржавыми вертелами, где на частоколах, как на бане у кого-то, кого он неприятно увидел во сне, торчали конские черепа, — он лежал и видел сны и хотел лишь одного: уснуть так, чтобы не видеть этих окон и занавески и старческого лица, склонявшегося порой над ним. Через два месяца в этом сне должно было произойти что-то нестерпимо тяжелое. Алесь хотел уснуть до той поры так, чтобы уже никогда не знать не узнать, что это будет.
В диком зале, где на стенах беззвучно шелестели крылья и руки воздевались в жестах благословления и угрозы, сидела за большущим дубовым столом группка людей. Во главе стола сидел, положив перед собою шестопер, старый Вежа. Напротив дремал седой Винцук Роминский, старший брат того Роминского, который при Наполеоне руководил народной стражей.
Возле него мрачно молчали столетние Стах Борисевич-Кольчуга и Лукьян Сипайла. Угрюмо дымил трубкой Янка Комар, брат уездного предводителя дворянства в том же двенадцатом году и друг Вежи по знаменитому «сидению в башне над порохом», один из немногих оставшихся. Дальше чертил что-то на бумаге, тряс белой головою прадед молодого Яновского из-под Радуги, который на заседании в Раубичах хотел умереть, защищая перекресток путей на Гуту, Чернигов и Речицу. Думал, обхватив голову пальцами, старый Витахмович, самый старый из всех присутствующих, стодвадцатилетний человек тысяча семьсот тридцать девятого года рождения.
И, наконец, меж ним и Вежей сидел самый молодой член собрания, против всех правил и по настоянию Вежи взятый в этот круг секретарем и архивистом Юльян Раткевич. Вежа требовал и добился своего. Нужен был один младший, ведь у большинства не хватало уже физических сил, а Раткевич был, пожалуй, одним из лучших знатоков традиций.
Шло заседание тайной рады старших, знаменитой «седой рады» Приднепровья. Тех, которые сохраняли нужные знания, тайны, сберегали в памяти обычаи и следили за генеалогией местных людей. Вежа издавна был главою «седой рады», хоть и насмехался над ней.
— Щелкунчики замшелые... Своеобразный «готский альманах» Дебре из Дебрей1. Рыцари манной каши и тертой моркови.
Это были еще самые мягкие из его эпитетов. Но сегодня Вежа, страшно исхудавший, смотрел на «рыцарей манной каши» с тревогой.
Молчание становилось тяжелым.
— Мроя2, — глухо заявил Янка Комар.
Молчание.
— Явь, — подтвердил седой вплоть до прозелени старый Витахмович. — Память предков. Он умрет.
Желчное лицо Юльяна Раткевича было неподвижным.
— Пожалуй, действительно, все, — согласился Раткевич Дольян. — Он не хочет жить... Сколько времени ее у нас не было?
Винцук Роминский думал.
— Что-то не помню. Не в польский ли раздел, пан Витахмович?
— Тогда, — ответил тот. — Я почему помню, мне тогда было тридцать четыре, и я собирался второй раз жениться. Различных невест предложили. Одна была сестрой пана Юрася Жуковского. Пан Юрась заболел в семьдесят третьем. При Екатерине. Ему начала сниться заново жизнь. Но не кусками из разных времен, а словно... одним... потоком. Снилось, как делали запасы в пуще, как били оленей и зубров, как солили. Как потом шла рать на Крутые горы громить татар. Ему бой снился до середины — и Юрась умер... Ничего нельзя было поделать...
Подумал.
— Еще раньше, года за четыре-пять, заболели Олехнович-Списа и Янук Корста, двоюродный брат прапрадеда этого щенка Юльяна.
Витахмович помнил спор о том, принимать ли Раткевича, но начисто забыл, — а может, сделал вид? — что «этот щенок» сидит сейчас между ними.
Юльян улыбнулся сам себе.
— Списа умер, — сказал Витахмович. — А Корста выжил. Хоть, по фамилии судя, умереть бы Корсте...3 Но тут уж как кто, так что ты, Даниил, не думай слишком.
Забубнил:
— Болезнь... болезнь... болезнь... Такова уж болезнь. Что-то не слышал я, чтобы этой болезнью кто-то, кроме нас, болел.
Лукьян Сипайла отметил:
— Рада, помните, полагала, что и у Акима, вашего отца, были зачатки.
— Рада отказалась от этого предположения, — напомнил Борисевич-Кольчуга.
Вежа сплел пальцы.
— Черт, — нервничал он. — Впечатлительность глупая. Идиотская глупая впечатлительность. И такие страшные для молодого события.
— Силы ослабли, — бросил Комар. — Равнодушие.
— Бессознательно стремится отойти от нестерпимого мира, — пояснил Раткевич Юльян.
— Что ж делать? — спросил дед. — Я знаю: когда-то при первых признаках в монастырь шли. Спокойствие. Труд. Но тогда монастырь был крепостью. Монахи границы защищали, подступы к городам. А сейчас?.. Загорский да в монастырь! Что же делать, седая рада?
— Церковь отбрось, — предложил Юльян. — Разве она справилась хоть с одним делом, которое ей поручили: с добром, любовью нравственностью?..
— Да, может, обойдется, — предположил Винцук Роминский.
— Нет, — возразил Сипайла. — Усталость — смерть. Иди выше сил своих и станешь жить долго. Надо, чтобы он никогда больше не уставал. Успокоить его надо... Спокойствие.
Все молчали. Потом Вежа несмело предложил:
— Так что? Небо?
— Видимо, — согласился Борисевич-Кольчуга. — Больше ничего не сделаешь.
— Где? — спросил Сипайла.
Вежа кашлянул.
— Храм солнца!
Юльян подумал.
— Пожалуй, верно. Самое высокое, самое близкое к небу место. Дольше всех окрестностей видит солнце. Музыка, трубы эти, не повредят?
— А чего они повредят, — рассуждал Вежа. — На восходе солнца радостное пение, на закате — грустное. В конце концов, как Комар скажет.
Все смотрели на угрюмого Янку Комара, главного человека в том деле, которое они собирались совершать.
— Холм крутой, — заключил Комар. — Макушка — голая. Неба будет сколько пожелаешь. Мало человек его видит, как, простите за сравнение, свинья, а тут за считанные дни — на всю жизнь. Да будет так. Только в парк не пускайте никого, даже самых близких. Ему теперь нельзя видеть людей.
Он лежал перед ними голый и не стыдился этого. Ему было все равно. Лишь немного неприятно, что все окна отворены, занавески сняты и свежий ветерок веет на голое тело. Холодновато было, и это мешало проснуться ото сна, в котором были дед, Михалина и другие, опять начать жить, видеть пожары, потоки крови в башенных водостоках, слышать звуки сечи, стоны стали и выкрики.
Только что его с час парили в самом горячем пару, хлестали вениками и обливали мятной водою. Потом еще с час мыли в прохладном бассейне. Он страшно замерз. И вот теперь, не ощущая ничего, кроме холода, он лежал на мягком покрывале.
Янка Комар сидел возле него и странно, какими-то мелкими движениями трех пальцев, гладил его голову. От этих касаний клонило в чудесную свежую дремоту, слегка покалывало в корнях волос.