Колосья под серпом твоим — страница 155 из 183

Замок пылал перед ним ярким яростным огнем. Летели искры. Неизвестная, никогда никем не виданная каменная жаба бросала в черное небо свою огнистую икру.

А он, Алесь, — а может, и не он, а кто-то другой, — дремал, стоя на ногах, так как четыре дня он и все эти люди не спали и четырех минут.

Ему было почти все равно, что с ним и другими сделает толпа.

Он видел человека с разбитой головою. Человек лежал спереди, саженях в четырех перед ним.

— Потрусите их нивы своим ячменем! — кричал кто-то,

— Смерть-смерть-смерть! — ревела толпа.

И перед собою Алесь вдруг увидел смертельно пьяного челове­ка, который держал под мышкой клетку с взбесившимся попугаем и, покачиваясь, мочился на голову убитого.

«Да это ведь Юрьева ночь, — подумал он. — Как я там ока­зался? Почему вспоминаю какую-то неизвестную мне девушку?

Какой он смутный, этот сон, который мне приснился! Какая-то Загорщина, которой не должно еще быть, какой-то человек против медведя, какая-то девушка!

И вот еще кто-то склоняется во сне надо мною, — страшно болит голова! — высокий, старый, с волной кружев на груди.

— Внучек, любимый, что с тобой?

Какой еще внучек, если он мой праправнук?! Какое право имеет на меня этот старик?!»

Опять яркие цвета. Более жизненные, нежели жизнь. Неболь­шой строй людей, среди которых он. Клином стоят перед ним люди в белоснежных плащах с крестами. Их много. Немного меньше, нежели людей на его стороне, но в самом деле куда больше. Один из крестоносцев стоит пяти на его стороне. Так было и так будет. Потому что на его людях ременные шлемы, а на тех — сталь, за которую нельзя даже ухватиться. Воины с его стороны поют, и он замечает, как светлеют их глаза и дрожат ноздри.

— Га-ай! — кричит кто-то, словно поет, и его поддерживает хор.

И вот он, неизвестный себе, но более близкий, нежели он сам, летит на коне навстречу клину. А за ним с криком, воплем, рыча­нием летит конная лава.

Красный туман в глазах. Голова работает ясно и расчетливо. Удар снизу, слева, справа. Свалить конем того... Стрелу в бабку белому коню — пускай падает. Хозяин не встанет.

Ворвались в строй. Сердце захлебывается от холодной ярости. Руби. Даже приятно, когда кровь свищет из многочисленных ран на тело: становится приятно и прохладно, как в дождь. Этому, и тому, и еще вон тому. Но отчего в глазах врага под забралом — ужас?

— Па́на! Па́на! — вопит клин.

Они разворачивают коней. Они убегают.

— Алесь, хлопчик! Ну что? Что?

— Мроя, — говорит кто-то. — Явь.

Неизвестная женщина, которую он никогда не видел, но кото­рую любит, белая, с золотистыми волосами, говорит:

— Пока они ходят по этой земле — я сплю с одним любимым. В тот день, когда разобьешь ты, — с тобою. В тот день, когда они, — с льдиной.

И ночью над щепяными крышами висит рваная комета.

На минуту он вспоминает себя, а потом наплывает мрак, тош­нота и отчаяние... Отец, мать, Виктор, Стефан, люди «Ку-ги». «Ка­кой подлый мир! Я не хочу работать на него. Я не хочу даже жить для него. Не хочу. Не хочу».

— Алесь! Алесь! Хлопчик!

Он лежал, ничего не понимая, кроме живых снов. Не в состоя­нии пошевелить рукою или ногою, не в состоянии не предаваться этим снам, где, как живые, ходили крестоносцы и огромные мед­веди с кордами-зубами, где люди жили в сырых восьмигранных комнатах с большими ревущими каминами и ржавыми вертелами, где на частоколах, как на бане у кого-то, кого он неприятно увидел во сне, торчали конские черепа, — он лежал и видел сны и хотел лишь одного: уснуть так, чтобы не видеть этих окон и занавески и старческого лица, склонявшегося порой над ним. Через два месяца в этом сне должно было произойти что-то нестерпимо тяжелое. Алесь хотел уснуть до той поры так, чтобы уже никогда не знать не узнать, что это будет.


В диком зале, где на стенах беззвучно шелестели крылья и руки воздевались в жестах благословления и угрозы, сидела за большу­щим дубовым столом группка людей. Во главе стола сидел, поло­жив перед собою шестопер, старый Вежа. Напротив дремал седой Винцук Роминский, старший брат того Роминского, который при Наполеоне руководил народной стражей.

Возле него мрачно молчали столетние Стах Борисевич-Кольчуга и Лукьян Сипайла. Угрюмо дымил трубкой Янка Комар, брат уездного предводителя дворянства в том же двенадцатом году и друг Вежи по знаменитому «сидению в башне над порохом», один из немногих оставшихся. Дальше чертил что-то на бумаге, тряс белой головою прадед молодого Яновского из-под Радуги, который на заседании в Раубичах хотел умереть, защищая перекресток пу­тей на Гуту, Чернигов и Речицу. Думал, обхватив голову пальца­ми, старый Витахмович, самый старый из всех присутствующих, стодвадцатилетний человек тысяча семьсот тридцать девятого года рождения.

И, наконец, меж ним и Вежей сидел самый молодой член со­брания, против всех правил и по настоянию Вежи взятый в этот круг секретарем и архивистом Юльян Раткевич. Вежа требовал и добился своего. Нужен был один младший, ведь у большинства не хватало уже физических сил, а Раткевич был, пожалуй, одним из лучших знатоков традиций.

Шло заседание тайной рады старших, знаменитой «седой рады» Приднепровья. Тех, которые сохраняли нужные знания, тайны, сберегали в памяти обычаи и следили за генеалогией местных лю­дей. Вежа издавна был главою «седой рады», хоть и насмехался над ней.

— Щелкунчики замшелые... Своеобразный «готский альманах» Дебре из Дебрей1. Рыцари манной каши и тертой моркови.

Это были еще самые мягкие из его эпитетов. Но сегодня Вежа, страшно исхудавший, смотрел на «рыцарей манной каши» с тре­вогой.

Молчание становилось тяжелым.

— Мроя2, — глухо заявил Янка Комар.

Молчание.

— Явь, — подтвердил седой вплоть до прозелени старый Витахмович. — Память предков. Он умрет.

Желчное лицо Юльяна Раткевича было неподвижным.

— Пожалуй, действительно, все, — согласился Раткевич Дольян. — Он не хочет жить... Сколько времени ее у нас не было?

Винцук Роминский думал.

— Что-то не помню. Не в польский ли раздел, пан Витахмович?

— Тогда, — ответил тот. — Я почему помню, мне тогда было тридцать четыре, и я собирался второй раз жениться. Различных невест предложили. Одна была сестрой пана Юрася Жуковского. Пан Юрась заболел в семьдесят третьем. При Екатерине. Ему на­чала сниться заново жизнь. Но не кусками из разных времен, а словно... одним... потоком. Снилось, как делали запасы в пуще, как били оленей и зубров, как солили. Как потом шла рать на Кру­тые горы громить татар. Ему бой снился до середины — и Юрась умер... Ничего нельзя было поделать...

Подумал.

— Еще раньше, года за четыре-пять, заболели Олехнович-Списа и Янук Корста, двоюродный брат прапрадеда этого щенка Юльяна.

Витахмович помнил спор о том, принимать ли Раткевича, но начисто забыл, — а может, сделал вид? — что «этот щенок» сидит сейчас между ними.

Юльян улыбнулся сам себе.

— Списа умер, — сказал Витахмович. — А Корста выжил. Хоть, по фамилии судя, умереть бы Корсте...3 Но тут уж как кто, так что ты, Даниил, не думай слишком.

Забубнил:

— Болезнь... болезнь... болезнь... Такова уж болезнь. Что-то не слышал я, чтобы этой болезнью кто-то, кроме нас, болел.

Лукьян Сипайла отметил:

— Рада, помните, полагала, что и у Акима, вашего отца, были зачатки.

— Рада отказалась от этого предположения, — напомнил Борисевич-Кольчуга.

Вежа сплел пальцы.

— Черт, — нервничал он. — Впечатлительность глупая. Идиот­ская глупая впечатлительность. И такие страшные для молодого события.

— Силы ослабли, — бросил Комар. — Равнодушие.

— Бессознательно стремится отойти от нестерпимого мира, — пояснил Раткевич Юльян.

— Что ж делать? — спросил дед. — Я знаю: когда-то при пер­вых признаках в монастырь шли. Спокойствие. Труд. Но тогда мо­настырь был крепостью. Монахи границы защищали, подступы к городам. А сейчас?.. Загорский да в монастырь! Что же делать, седая рада?

— Церковь отбрось, — предложил Юльян. — Разве она справи­лась хоть с одним делом, которое ей поручили: с добром, любовью нравственностью?..

— Да, может, обойдется, — предположил Винцук Роминский.

— Нет, — возразил Сипайла. — Усталость — смерть. Иди выше сил своих и станешь жить долго. Надо, чтобы он никогда больше не уставал. Успокоить его надо... Спокойствие.

Все молчали. Потом Вежа несмело предложил:

— Так что? Небо?

— Видимо, — согласился Борисевич-Кольчуга. — Больше ни­чего не сделаешь.

— Где? — спросил Сипайла.

Вежа кашлянул.

— Храм солнца!

Юльян подумал.

— Пожалуй, верно. Самое высокое, самое близкое к небу ме­сто. Дольше всех окрестностей видит солнце. Музыка, трубы эти, не повредят?

— А чего они повредят, — рассуждал Вежа. — На восходе солн­ца радостное пение, на закате — грустное. В конце концов, как Комар скажет.

Все смотрели на угрюмого Янку Комара, главного человека в том деле, которое они собирались совершать.

— Холм крутой, — заключил Комар. — Макушка — голая. Неба будет сколько пожелаешь. Мало человек его видит, как, простите за сравнение, свинья, а тут за считанные дни — на всю жизнь. Да будет так. Только в парк не пускайте никого, даже самых близких. Ему теперь нельзя видеть людей.


Он лежал перед ними голый и не стыдился этого. Ему было все равно. Лишь немного неприятно, что все окна отворены, за­навески сняты и свежий ветерок веет на голое тело. Холоднова­то было, и это мешало проснуться ото сна, в котором были дед, Михалина и другие, опять начать жить, видеть пожары, потоки крови в башенных водостоках, слышать звуки сечи, стоны стали и выкрики.

Только что его с час парили в самом горячем пару, хлестали вениками и обливали мятной водою. Потом еще с час мыли в про­хладном бассейне. Он страшно замерз. И вот теперь, не ощущая ничего, кроме холода, он лежал на мягком покрывале.

Янка Комар сидел возле него и странно, какими-то мелкими движениями трех пальцев, гладил его голову. От этих касаний кло­нило в чудесную свежую дремоту, слегка покалывало в корнях волос.