Колосья под серпом твоим — страница 156 из 183

Знаменитый мастер Комар начинал свое дело. Редкое, необъ­яснимое дело. То, какого не знал никто в загорских окрестностях. Лишь он да два его ученика. Ученики и слуги стояли рядом, а Ко­мар гладил и гладил голову, смотрел и смотрел в глаза Алеся. И от этого становилось немного легче.

И наконец Комар заговорил. Даже не заговорил, а словно запел грустно-тонким речитативом:

— Смотри, смотри на мир. Смотри, милый хлопец, на мир. Смотри. Смотри. Небо над тобою. Много. Много неба. Синего-синего неба. Облака плывут, как корабли. Несут, несут душу над землею. Несут. Земля внизу большая. Земля внизу теплая. Земля внизу добрая. И небо над землей большое. И небо над землей теп­лое. И небо над землей доброе. И облака между небом и землей. Ты — в облаках, облака — в тебе. Синее-синее небо, белые-белые облака, чистая-чистая земля. Нельзя не быть счастливым. Нельзя. Нельзя. Посмотри, убедись, что ты счастлив.

Алесь словно сквозь песню ощущал касания уверенных, силь­ных и заботливо-осторожных рук к своему телу. Двое слуг занима­лись ногами. Два ученика — грудной клеткой, руками и плечами. Они перебирали каждый мускул тела.

— Ты здоров. Ты свободен. Ветер овевает все тело. Небо смот­рит в окна. Небо. Небо.

Голос пел так с час. Уверенные руки за это время перебрали не только каждый мускул, а, казалось, каждую связку, каждый сосуд и нерв, каждую жилку. И вместе с этими движениями наливались откуда-то в тело чудное успокоение, равновесие и мирная сила.

Его снова облили водою. И снова руки. И снова речитатив Ко­мара и глаза, которые видят тебя до дна.

Запели над ним голоса. Он не понимал слов, но мелодия, про­стая, привлекательная и чарующая, с перепадами от высоких звуков до низких, словно властно отрывала его от привычного и обыкновенного, от мира, где властвовала солдатня, где чужие люди, так не похожие на людей, делали с людьми что хотели, где на трактах звучал крик «ку-га», где чужаки духа рвали на куски все молодое, здоровое, чистое.

— Лежи. Лежи. Лежи нагой под нагим небом. Холодно — укройся. Жарко — распахнись. Не вставай. Не вставай. Над то­бою небо, небо, небо. Очистись. Сосредоточься на простом... про­стом... простом. Они не обманут... не обманут... не обманут.

Он потерял на минуту сознание, а когда пришел в себя от очи­стительного сна — ощутил, что его несут, видимо, на носилках и над головою, так как он не видел несущих. Он просто словно плыл между небом и землей, лицо в лицо с солнцем и небом. И где-то за ним серебряно и звонко, словно из жерла родника, словно из Журавлиного горла, пела труба.

...Мягкое покрывало было под ним. Холодная простыня лежа­ла в ногах. Ложе стояло посередине беседки. Люди принесли его сюда и оставили одного, нагого, наедине с небом. Вокруг были розово-оранжевые колонны, вознесенные в небо. Он ничего не видел, кроме них и неба. Он был выше всего, и все остальное, находящееся вокруг, — было под ним.

Под потолком храма солнца были серебряные трубы, и это не­много напоминало орган. А за колоннами было небо и солнце, ко­торое клонилось ниже и ниже.

Так он и лежал.

Наступала пора, и верхняя доска каменного куба, рядом с кроватью, спускалась вниз, будто в колодец, а потом опять всплывала, и на ней был кувшин с холодной водою. Кувшин из пористой глины, весь студеный и запотевший, а рядом с ним яблоки, виноград сыр, и теплый хлеб, и куски синего льда.

В первые дни он лишь пил воду и порой брал лед и прикладывал к голове, водил им по груди и рукам.

Во всем этом, находящемся вокруг, была большая чистота и от­чужденность. И он словно плыл на своем ложе навстречу облакам. Между небом и землей, как на воздушном корабле.

Садился маковый цветок солнца. Холодало. Серебряные трубы начинали звенеть. Тихо-тихо, словно в них лилась кристальная и звонкая вода. И грустно-грустно, словно сама земля прощалась с солнцем.

Он почти не вставал. Лишь в жару обливался водой. Никто не приходил к нему. Людей не было. Он не вспоминал и не думал.

Ночью, приятно холоднея под простыней, он слышал сквозь дремоту крики сов. Смотрел в небо, видел, как катились с него звезды.

Наступал день. Трубы начинали нагреваться и звенеть радост­но. И ему, согревающемуся вместе с трубами, начало через не­сколько дней казаться, что это в нем самом звенит теплота и ветер и то, что возвращалось откуда-то, наполняя свежее тело.

И опять кричали совы. И опять радостно летел синий зиморо­док к далекой реке. Купался в солнце. И все это было не дольше минуты: чередование ночных ужасов и теплого дня, звезд и голу­бого неба. Всего, с чем он был наедине.

А когда он просыпался — видел слева Днепр и парк, в котором как будто не было зданий, а справа — дикий парк и овраг, где тогда Гелена... Нет, он не думал о ней и вообще о людях. Людей не было совсем. Были там просто истоки Жерелицы, исток вод исток криниц.

Так шли дни. Ночью падали звезды. Две из них они когда-то назвали своими именами. Какие? Не все ли равно?

Не следовало думать об этом, если каждый день он поднимался под летящие облака, пронизанные лазурью и горячим светом.

Так миновали две недели. Явь отступала. Она появлялась все реже. Потому что были небо, облака и солнце. И еще ветер и один раз, ночью, гроза с молниями. Мир раскалывался вокруг, и Алесь лежал словно в шатре из слепящих молний, похолодевший от непонятного восторга.

Потом начало иногда приходить возбуждение. И еще, словно явления, мысли о жизни. Вначале они были неприятны, а потом стали даже согревать. Так как вокруг были звезды и облака.

И, главное, небо.

Он уже ел. Он лежал и думал обо всем на свете.

Пришла внезапно в один из дней нежная тоска по кому-то. И с острым проникновением в правду он понял, что нет счастья в том, если только тебя любят.

Любить — вот что было счастьем.

И это не только с женщинами. Это и в любви к людям. Счастье было — отдавать. Все отдавать женщине-солнцу и всем бесчис­ленным человеческим мирам, которые жили и двигались вокруг.

Явления жизни наплывали откуда-то все чаще. Красный от лу­чей заката дичок... Туман, сбегающий с земли, и повсюду белые... белые... белые кони... Отец прикладывает к губам рог... Синяя па­утина в воздухе... Тромб на слепящем песке арены... Глаза матери, улыбающиеся ему... Кастусь и он на коне над кручей... Колосья под серпом на камне... Кроер, возносящий корбач... Черные виш­ни на подоконнике мансарды... Родничок шевелит песок... Лица Когутов... Облик Стефана... Ветка дуба, протянутая между звезд... Соловьиные трели... И опять Кастусь... И рука Майки, показыва­ющая на звезды...

Земля... Земля... Земля...

Однажды ночью все это хлынуло на него с такой силой, что он содрогнулся от жалости по потерянному времени и от жажды деятельности.

Звезды... Явь... Что ему до того, что где-то в клетках мозга со­хранялась темная, атавистическая память, что он видел сны днями и ночами и словно вспоминал пожар Юрьевой ночи и человека, который мочился на голову убитого?.. Вот здесь, сейчас, рядом с ним такое совершали каждый день и каждый час. Не с теня­ми, которые отошли и не вернутся иначе как во сне, а с живыми, современными, настоящими, с братьями, соратниками, сестрами, родными по крови людьми.

Он не мог больше лежать вот так. Хватит! Миновало три не­дели. Три недели словно выброшены из жизни.

Была ночь. Он попробовал встать, но не сумел — провалился в короткий и крепкий сон.

...Была все та же ночь. Но из темной земли — вокруг возне­сенной в небо беседки и насколько мог охватить взор — тянулись вздетые в молении руки. Они тянулись ближе и ближе. И выше, словно на каждую разжатую ладонь, должна была лечь своя, толь­ко ей одной предназначенная звезда.

Глухой гул долетал отовсюду, словно невидимые люди роптали и задыхались под землей. Глухой и тоскливый гомон, словно во­пила земля.

Руки тянулись выше и выше. Кричала земля.

...Он проснулся и увидел краешек восходящего солнца. Солнце переливалось и играло под сенью деревьев.

Но голос безграничного горя еще летел от земли.

И тогда он сделал усилие и встал. Встал навстречу солнцу и, запахнувшись в простыню, пошел из беседки.

Пели птицы. Он шел, и шаги становились крепче и крепче.


...Возле аллеи навстречу Алесю бежал Кирдун.

— Паныч Алеська! Паныч Алеська!

И бросился ему на грудь.

— Бож-же ж мой! А как же я ждал! Каждое утро. Когда, думаю эта хворь отпустит? Не пускали меня. Никого не пускали.

От Михалинки человека не пустили.

Алесь обнял этого первого человека из опять приобретенного мира.

— Ну, брось, Халимон. Видишь, все хорошо. Жив.

Жадно спросил:

— Что там нового?

Кирдун понял по этому вопросу, что с болезнью покончено.

— Надо, надо было, чтобы встал. Прибегал хлопец от Михалины. Свадьба скоро. Подгоняет пан Ярош.

Алесь ощутил, как собралось под кожей посвежевшее тело. Глаза сузились жестоко.

— Я сказал, что больны. Ее не пускают. Бежать хотела, — за­хлебывался Халява.

— Еще что? — сурово спросил Алесь.

— Чепуха, паныч. За это время некоторые даже не послали спросить, как с вами... Старый пан посмеивается. Говорит: «Б-бой-кот», вот как. Весь западный край окрестностей — Таркайлы, да Брониборский, да иные... Ходанский кричал, старый Никита: «Вы­дыхает старое змеиное гнездо! Чего ждете, младшие?! Вскоре и Веже подыхать! Гоните его, пока суд да дело, из комитета да ото­всюду. Красное из этих «красных» пустить надо!» Хорошо, что на собрании большинство младших восстали на них. Пана Кастуся Кроера Юльян Раткевич за дверь выбросил. Дуэля была... до пер­вой крови.

— Убили кого-то?

— Царапины у обоих.

— Ну, бойкот — это ерунда, — спешил Алесь. — Еще что?

— «Ку-га» совершила облаву на Черного Войну.

— Убили?

— Выскользнул... А потом пришло письмо с угрозою от «Ку-ги» Юльяну Раткевичу.

— За что?

— А бес его знает. — Кирдун вдруг остановился. — Паныч, секрет.

Что-то такое было в его голосе, что Алесь тоже остановился.