Колосья под серпом твоим — страница 159 из 183

— Кусь, — улыбнулся тот. — Ничего, как-нибудь заживет.

Мстислав присматривался, что делается внизу.

— Смотри, — вскрикнул он. — Вот негодяи.

Люди устанавливали поодаль два орудия. Парадных. С крыльца Раубича.

Алесь почувствовал холод в позвоночнике. Холод прокатился куда-то вниз и исчез в ногах.

— Это парадные, — успокоил Матей Бискупович. — Черта из них попадешь.

— Это, если и не попав, в голову угодит, — рассуждал Кир­дун. — То непременно дырка будет с дворец пана Вежи.

Воцарилось молчание. Потом старый Кондратий медленно пе­рекрестился.

— Орудия, — высказался один из полесовщиков.

Кондрат Когут обвел всех глазами.

— Мы народ серьезный, — бросил он. — Шутить не любим.

Со свистом хлестанула по балюстраде и кровле картечь.

— Хватит шуток, хлопцы, — встрепенулся Мстислав. — Бейте по орудиям, иначе живыми не выйдем.

Алесь высунул голову. Илья Ходанский подносил клочок яркой пакли к запальнику. На голове у Ильи белела повязка.

И вдруг что-то произошло. Чья-то рука выхватила фитиль из руки у графа. Тот попробовал было перехватить его назад. И тогда та же рука громко припечаталась к щеке молодого человека.

— Погодите, хлопцы, — недоуменно произнес Мстислав. Не стрелять. Баба.

Действительно, между людей, держащих осаду, двигались две женские фигуры.

— Домой, — повелела женщина голосом Надежды Клейны.

— Я советовал бы идти домой вам, пани Надея.

— Ступай домой, Франс, — повторила Клейна. — Там сейчас одна Ядвинька. Она боится. Даже доктора еще нет. Послали в Вежу.

— Это зачем?

— Молчи. Идем, Эвелина.

Клейна взяла жену Раубича под руку и направилась с ней к церкви.

— Эй, — обратилась она, — бросай оружие! Янка, это ты там, паршивец? Бросай оружие, говорю.

Янка крякнул.

— Мужики-и, — продолжала Клейна. — Войны им очень не хватало. Женам да матерям следовало бы за вас взяться. Да чтобы каждая по голове внезапно дала, чтобы даже Москву увидели... Ну-ка, бросай оружие! Кто там главный? Загорский молодой? Ну-ка, вставай, они стрелять не будут. Да Михалину сюда, кожа бы на ней так горела.

Павлюк и Андрей побежали за Майкой. Привели.

— Ты что ж это наделала, а? — спросила воительница. — Ви­дишь, мать едва на ногах держится. Из-за одной этой дряни столь­ко людей едва не передавалось. Убитые есть?

— Нет, — ответил Мстислав.

— Ваше счастье. А у вас? — голос старухи дрожал от гнева.

— Трое легко ранены, — ответил Франс.

— И то слишком много. Кончай войну. Пускай бы чужие кобе­ли перегрызлись. А то ведь свои. Михалина!..

— Что? — отозвалась едва живая от стыда Майка.

— Плохи дела, доня. С твоим батькой удар. Я тебе обещаю, никто их не тронет пальцем. И тебя не склонят к плохому. Ты его жена, ты его женой и останешься. Пережди только немного, пока батька выздоровеет.

— Это почему? — спросил Илья.

— Извини, батюшка, — ласково промолвила Клейна. — Не ви­дела я, что раненого бью. И тебя больше не ударю... А жаль!

Сложила руки.

— Михалина, сойди. Богом клянусь, никто не затронет. Иначе Франсу придется в мать стрелять и другим — в женщину. Сойди, деточка. Сделаем вид, что ошибочная тревога... Может, ему и жить недолго.

Майка смотрела на Алеся.

— Не знаю, Михалина.

— Алесь, — сказала Клейна, — не упрямься. Уедешь отсюда месяца на два дальше от властей, пока мы тут будем круговую поруку держать. Вернешься — пан Ярош выздоровеет. А тогда — слово тебе даю — сама ее приведу.

Алесь смотрел в землю.

— Алесь, — произнесла Майка.

— Ступай, — решился он. — Я подожду. Я тебя всегда буду ждать.

— Я тоже буду ждать, Алесь. За все твои страдания. Другая, может, возненавидела бы за то, что отпускаешь. А я тебя такого и люблю. Не сомневайся, Алесь.

Она направилась по ступенькам вниз. Исчезли ноги, грудь, пле­чи. Голова вскинула на него большие глаза и грустно склонилась.

Лязгнули внизу запоры. Потом Майка появилась рядом с Клейной, и та положила ей на плечо руку. Франс сделал было шаг к ним.

— Отвяжись, — бросила Клейна. — Она — моя, пока мужу в руки не передам.


XII

Алесь шел по улицам Москвы. Мартовский набухший снег мяг­ко поддавался под ногами. Сияли невдалеке купола кремлевских соборов. Пролетали порой из Замоскворечья, по Красной площади и на Манежную купецкие тройки: начиналась Масленица.

Загорский сбросил шапку, проходя мимо Иверской, а потом остановился и начал смотреть на площадь. Второй месяц он жил в Москве, и каждый раз угрожающей и гордой прелестью впечат­лял его этот уголок земли.

Вернуться к берегам Днепра все еще не представлялось воз­можным. Правда, история с Майкой почти забылась. Сразу по­сле штурма церкви в Милом Клейна увезла Михалину в Раубичи, успокоила пана Яроша и решила, вместе с Майкой и Ядвиней, ис­чезнуть на пару месяцев из округи.

Сразу же начала действовать круговая порука. Под давлением общественного мнения даже Ходанские, которые не желали врать, вынуждены были сказать, что никакой осады не было.

Пан Ярош уже немного ходил. Отпустило. Но об Алесе с ним боялись и говорить, тем более что Франс сказал однажды: «Она его жена и не может быть больше ничьей. Но и его она не будет».

Но это было не самое страшное. Значительно хуже было дру­гое. Алесь не хотел ждать, пока выйдет подготовленный манифест об отмене крепостного права. И Кастусь с этим соглашался — если уж они хотели иметь поддержку среди окрестных крестьян. Отпу­стить людей следовало поскорее, чтобы мужики сорока с лишним деревень получили свободу раньше других, чувствовали, от кого получили, и в будущем верили бы во всем этому человеку.

Загорский так и сделал. Шла переписка с Выбицким и Вежей. Еще осенью началось массовое засвидетельствование документов об освобождении.

Мужиков освобождали с самым минимальным выкупом (только чтобы не вопили соседи) и с передачей в полную их собствен­ность той земли, которой они владели еще при крепостном праве. В отпускных было тоже оговорено, что, если дела бывшего пана с сахароварнями и другим пойдут хорошо, мужицкий надел может быть увеличен за счет панской земли.

И вот тут произошло странное, непонятное дело. Что сипела окрестная шляхта — это было понятно. Сипела, но боялась, при­жатая старым Вежей, который, кстати, своих переводил только на легкий оброк, предоставляя возможность Алесю хозяйствовать в своих деревнях лишь после его, Вежи, смерти.

Что советовало отказаться от дарования свободы начальство — тоже никого не удивило. Побаивались бунта в окрестностях. И ни­чего, однако, не могли поделать. Пан был хозяином, и в действиях его не было сумасшествия. Подожги он собственный дворец — дело другое, тогда и опеку можно было наложить. А так они толь­ко советовали да уговаривали, нажимая на то, что освобождение все равно вскоре придет и при этом ожидании свободные деревни среди крепостных будут как фитиль, забытый в бочке с порохом.

Удивляло другое: бурчание мужиков. Повсеместно оно было затаенным, но в Татарской Гребле и Студеном Яре вылилось едва ли не в мятеж. Крестьяне отказались брать волю.

Долго никто ничего не понимал, И лишь потом по окрестно­стям, неизвестно кем пущенный, пополз темный слух;

— Не берите, хлопцы, обманут. Царская свобода выгоднее. Ни­какого выкупа, земля — вся. Обман задумали.

Алесь написал Кастусю и получил совет: обусловить в отпу­сках, что, если надел и выкуп в «царской воле» будут выгоднее для мужика, он, Загорский, соответственно увеличивает надел и отменяет выкуп.

...И тут, в ясный февральский день, запылала недавно застра­хованная сахароварня. Та самая, с двумя верхними деревянными этажами, которые Алесь все собирался перестроить на кирпич­ные. Подожгли неизвестные люди. Вряд ли «Ку-га». О ней со дня разговора Вежи с Таркайлой никто не слышал. Скорее всего кто-то из Гребли.

Сгорела дотла. Вспомнили о страховке. Угрожал суд. Спасло лишь то, что в «отпусках» было оговорено о сахароварнях. Разве сумасшедший будет, отпуская людей, уничтожать свое же досто­яние.

Алесь волосы на себе рвал. Люди не хотели благ. Люди мстили неизвестно за что, отдавали журавля в руках за синицу в небе. Надо ехать на родину.

Вот только третий день, как в Москве Кастусь. И сегодня со­вещание о дальнейшей организации. Отсидеть и поехать. Ближе к делам.

...До «Вербы»1 было еще далеко, но на развале, возле стен, не­сколько человек торговали книгами. Книги лежали на подстилке из лапника и на столах.

Здесь и должны были встретиться Загорский и Кастусь. Алесь стал возле одного из торговцев, небритого человечка с равнодуш­ными глазами, и начал так, от нечего делать, перекладывать книги. Человечек смотрел на него свысока, словно это он, Алесь, торго­вал всеми этими письмовниками, старыми календарями и разроз­ненными подшивками «Северной пчелы».

А вот это что?

«И что собрала посохомъ вымлатила и знашла ячменю... три меры».

Что такое? Пальцы листали страницы.

«Ту справа всякого собрания людского и всякого града еже ве­рою соединеннемъ ласки и згодою посполитое доброе помножено бываець».

Алесь листнул еще.

«Предисловие доктора Франъциска Скорины з Полоцька во всю Бивлию...»

Алесь заставил лицо быть спокойным.

— Продаете?

— Берите, господин.

— Ну, и, скажем, сколько? — равнодушно спросил он.

— Если три рубля дадите...

Алесь повертел книгу в руках.

— Хорошо уж... Нате...

Человечек прятал деньги. Спешил прятать.

— И ладно, чтоб понять еще можно было. А то блеяние какое-то нечеловеческое. Черта в них. На селедку пустить думал — бу­мага пористая.

Алесь отошел от торговца, не чувствуя под собою ног. Все, ка­жется, было вокруг как прежде. Те же стены, площадь, облака над ней. То и не то.

Освобожденная от селедочной судьбы, лежала у него на ладо­нях книга. Лежала и молчала.

Сколько вас таких, разбросанных, битых, потрепанных, жжен­ных на огне двести лет назад, пущенных на селедку сейчас. Каж­дый желающий уничтожал. Остатки великой когда-то народной мудрости, оплеванной, опозоренной, измученной.