— Вылезла через окно и спустилась по плющу. Они не знают... Я уже больше не могла.
Загорский увидел царапину на ее запястье.
— Плющ не выдержал, — пояснила она.
Он приник губами к этой царапине и провел ими — на всю длину.
— Видишь, пришло и мое время. Тогда верба, сейчас плющ. Тогда я, сейчас ты.
Обнял ее.
«Что ты наделала?» — хотел сказать он, но смолчал.
Это действительно было все. Сейчас он не мог вести себя, как прежде. Завтра он не будет стрелять, не сможет. Теперь это будет невозможно.
Но она не могла больше. И разве он сам не хотел этого? И разве это малая плата: купить такою ценой все на земле?
И вот ее глаза, и волосы, и руки, и гибкие плечи под его руками. Все остальное не имеет ни значения, ни цены.
Он поднял ее неожиданно легко и держал на руках, боясь отпустить, ведь в ее утрожающе-близких глазах были два маленьких отражения Пути Предков. Возможно, и вправду Путь — лишь отражение в чьих-то глазах. И пускай. Ведь они — равны.
Она заплакала.
— Ей-богу, я не могла. Я все понимаю, но я не могу, чтобы ты убил, и не могу, чтобы тебя убили...
Она шевельнула рукой и потянула откуда-то из-за корсажа, из выемки между юной высокой грудью, цепочку. На конце ее был кувшинчик из камня. Размером с раковинку болотной улитки.
— Сдурела? — спросил он.
— Нет. Я и тогда, когда поссорились. Решила: пойду. Если не отобьет, хоть в церкви, — я тогда возле аналоя выпью.
— Глупышка. Глупышка. Не смей.
И тогда он оборвал цепочку и забросил ее в парк.
Приникнув губами к ее губам, он молчал.
Прижимая ее к себе, ощущая ртом изгиб шеи, плечом — дрожащую от дыхания грудь, одною рукою — стан, а второй — ноги под складками домашнего клетчатого платья, он, боясь, что потеряет сознание, так как у него подгибались ноги, сделал несколько шагов и упал.
Под нею было синее, как небо, покрывало. В ее глазах были звезды, только теперь другие. И он гасил и гасил эти вселенные губами, а они снова возникали, и он не мог с ними ничего поделать, так как они жили.
Вся она была здесь, на всю длину, и никого больше не было даже в прошлом, так как это было и то и не то, это было неимоверное счастье, которого не бывает на земле.
Всю вселенную — со звездами и с деревьями, с Путем Предков и Днепром — заполняли бешеные удары его сердца. Вселенная с болью и ликованием сжималась до размеров сердца, а сердце вдруг расширялось до размеров вселенной.
И взошло сияние!
И сияние взошло над землей, как мириады далеких и близких солнц, которые потом стали черными.
***
Катилась ночь. В темноте он видел ее неприкрытое тело — ноги одна на одной, запрокинутое лицо и сложенные вдоль туловища руки, словно она летела к звездам. А дальше видел кроны и бесконечные поля под торжествующим звездным светом. Такие бесконечные, как мир, неизмеримо больше ее, угрожающе-ночные...
И все равно весь этот простор был ерундой перед этим человеком, маленьким комочком беззащитной живой плоти, перед бесконечным духом безграничности и любви, воплощенным в нем.
Она была — все, а все было ничто.
...Углубившись в единственную за всю ночь минуту дремоты, он вдруг увидел рядом со всем этим еще и другое.
...Туман стлался над землей. Видны были над ним конские головы на длинных шеях. Кони выходили к полупогасшему костру, возле которого лежал он.
И туман, как вода, сплывал с земли, и всюду были белые... белые... белые... кони.
Кони склонялись над ним и дышали теплым. А между них со смешным толстым хвостом, с влажными глазами стоял вчерашний жеребенок. Стоял над ним и плакал молодой белый конь.
***
Сегодня ночью она явилась ко мне, будто живая, будто совсем не умерла. Да так оно и было.
Она была в своей мантилье... Темно-голубые в зелень, как морская вода, глаза смотрели на меня горько. И едва виден был у виска маленький белый шрам, а возле ключицы — второй. Странно было, что они зажили.
За нею были тысячи звезд но она смотрела на меня. Шевельнулись горькие губы.
— Зачем ты сделал это? — молвила она тихо, и голос ее летел словно из глубин вселенной.
— Что? — спросил я, хоть знал все.
— Зачем выставил меня перед всеми? Ты не знаешь, мне больно познавать себя, видеть на себе взгляды людей, ведь то, что отдают лишь любимому, стало теперь достоянием всех. Как ты мог? Мне так страшно и так больно.
— И мне тоже, — признался я. — Но разве неизвестный мне жестокий художник не выставил своей любимой в облике Милосской Венеры... Она тоже была живой, и ей страшно и больно было видеть себя в статуе... И скульптору было хуже ее, но иначе он не мог. Он шел через уничтожение ее маленького личного достоинства — до прославления ее большого достоинства в веках. И уже не она стояла перед людьми, а символ Женщины, которому безразлично, стыдно ей или нет перед людьми, ведь она гордо утверждает перед другими свою наготу.
Она молчала, и звезды мерцали за ее распущенными волосами и в них.
— И потом, кому до этого дело теперь? — неожиданно улыбнулся я. — Кому дело до ее живых страданий? И кому будет дело до тебя через тысячу лет, женщина?
***
Весь мир казался одной сплошной птичьей песней. Мокрые деревья с темными стволами и дымной листвой курились, отряхались. Вся земля под ними была мокрой.
Алесь ехал на белом коне, подставив каплям и утренней свежести непокрытую голову и грудь в распахнутой белой сорочке.
Мстислав и Выбицкий ехали поодаль и все еще о чем-то договаривались. Были в черном, как надлежит секундантам.
Алесь решил, что он опоздает на дуэль как только будет возможно. По обыкновению, если одна сторона опаздывала на полчаса — вторая могла ехать с места, а опоздавшего считали уклоняющимся человеком. Он дал себе эту последнюю возможность, чтобы не положить между собою и Франсом, собою и Майкой непоправимого.
Он встал ночью и перевел стрелки на всех часах в доме на сорок пять минут назад.
— Просплю, — с веселым отчаянием сказал он про себя. — Что я, в самом деле буду его убивать?
Утром Майка лежала, глядя в пепельное небо, и вдруг начала вставать.
— Чего ты? — спросил он.
Она улыбнулась, обувая туфельки.
— Сейчас четыре часа. Ваша встреча в шесть. Он не выедет раньше пяти, а пути мне — сорок пять минут. Прикажи, чтобы какого-либо коня оседлали женским седлом.
И, сходя вниз, поцеловала его.
— Не думай ни о чем. Все равно они теперь будут в дураках. Кто возьмет поруганную невесту?.. Не думай, он не придет на место дуэли.
Алесь смолчал, хоть знал, что Франс уже выехал. Честно говоря, он боялся ее слез при расставании и надеялся, конечно, не на нее, а на свой фортель с часами. Пускай едет.
Подсаживая ее в седло и сильно целуя, он сказал:
— Вот и хорошо. Прощай.
— Прощай.
Он провел ее взглядом, а потом пошел в парковый двор, разделся и с наслаждением подставил налитое молодой силой тело под струи каскада. Они свистели в лицо, хлестали в грудь, сплывали по спине. Он только фыркал.
Там его и нашли Выбицкий и Мстислав.
— Опаздываем, — произнес последний.
— Посмотри там на мои часы, — попросил Алесь.
Мстислав удивился и испугался. Он сверял время с секундантами Раубича. Спросил у Адама, но тот забыл свои часы дома. Маевский пошел сверять с домашними — тьфу ты, дьявол!
— Отдашь в починку, — предложил Алесь, растираясь. — Хорошо, что хоть твои не отстали.
— Д-да, — смутился Адам. — Что же делать?
— Поездим по полям, — бросил Алесь. — Вишь, утро каково!
...И вот они ехали. Туманные деревья богатырями стояли вокруг, и в каждом сияла солнечная радуга.
Алесь ехал и думал, что он никого не будет убивать, да еще в такое чудесное утро.
Честь, конечно, есть честь, но с теми, кто действительно хочет унизить. Между ним и Франсом было недоразумение. Так что же, убивать его за это?
Франс не знал его мыслей. Но Франс не знал и того, что он теперь брат ему, Алесю, брат до смерти. Наилучший из всех братьев, потому что брат любимой. И их теперь пятеро: Франс, Кастусь, Мстислав, Майка и он.
Все просто. Он опоздает на место дуэли, а потом все станет на место. И с каким он наслаждением потом влепит немного свинца прямо в пасть Якубовичу и Ходанскому, чтобы знали, что никого в мире он не боится.
Радуги стояли в верхушках деревьев. Дрозд взлетел с одного дерева, обрушив вниз целый ливень золотой воды. Застигнутый этим потопом заяц дал стрекача изо всей силы своих задних ног, таких трогательно-белых на подошвах.
Алесь засмеялся. Вскачь погнал коня по мокрой, лоснисточерной лесной дороге, проскочил под деревом и с силой пустил в него корбач. На Мстислава и пана Адама потянулся с высоты поток струек, похожих на золотистую канитель, опутал их, сделал золотистые волосы Маевского рыжими, а буланого коня — темноогненным.
Он отъехал от них и начал трясти одно дерево на себя. Опять потянулось золото. Он стоял, будто под маковкой шатра из блестящих нитей.
Убивать? Ерунда! Мокрая белая сорочка холодит тело. Лес пахнет бальзамом. Олень убегает, так как люди слишком шумят.
— Что ты делаешь, безумец? кричит Мстислав.
— Это чтобы Франс не заметил, что у меня цыганский пот от ужаса.
Ни у кого не будет цыганского пота. Ни у кого. Что, может, у самого близкого после Майки человека, у брата? Смешки!
Серые длинные глаза Алеся смеялись, все лицо смеялось.
— Братцы, поездим еще немного, — взмолился он.
— Смотри, — предупредил пан Адам. — Слишком хочешь жить.
— Не каркай, — возразил Мстислав Маевский. — Глупость это. Конечно, поездим.
...Франс еще издали увидел трех всадников, вырвавшихся из леса.
— Наконец, — выдохнул бледный Илья.
Всадник вдруг остановился, потом все трое начали приближаться поступью.
Наглые глаза Якубовича стали злобными.
— Черт знает что. Опоздать на сорок пять минут.
— Я ведь говорил: подождем, — равнодушно напомнил Франс. — Возможно, часы.