В этот момент на круг почета въехала стародавняя карета шестериком. Остановилась перед лестницей.
— Ошибся, — глаза Мстислава смеялись, — появилась наконец и добросердечность. — Вот, брат, веселья будет.
Лакей объявил каким-то особенно высоким голосом:
— Благородная пани Надея Клейна с дочерью.
Саженного роста лакей прыгнул с запяток и с лязгом отбросил подножку, раскрыл дверцу.
— Проше...
В карете что-то шевелилось, не желая вылезать.
Второй лакей успел за это время помочь кучеру приподнять гальму (пани, видимо, все время повелевала держать ее на колесе, боялась быстрой езды) и снял с главного коня мальчика-форейтора, у которого затекли ноги, а из кареты все еще никто не выходил.
— Сейчас будет смех, — повторил Мстислав.
Из кареты послышалось бурчание. Потом кто-то передал на руки первому лакею моську, очень толстую и обрюзглую, но — чудо! — совсем не противную. Потом еще одну. Лакей напрасно пробовал прижать их к груди одной рукою, чтобы подать вторую кому-либо, кто сидел внутри.
— Собакам неудобно, — сказало из кареты бурчащее старческое контральто. — Держи Кадошку лучше, черт безмозглый. А Виолетту опусти... Ты что, не видишь, что она нужду справить хочет?.. Да не сунь ты мне свою руку. Что мне, сто лет?
Опять чудо: мимо Алеся поспешил к лестнице отец. Весело подморгнул сыну. Сбежал вниз и, подойдя к дверце, галантно подставил руку.
— И ты еще тут, батенька... Не рассыплюсь, по-видимому, как-то.
И тут, наконец, появилась из кареты и стала медленно опускаться фигура старой женщины, такая необыкновенная, что Алесь вытаращил глаза.
Старуха была одета в коричневый наряд с кружевами, такой широкий, что вся ее низенькая фигура казалась похожей на небольшой стожок сена. На седых буклях неприступно возвышался белоснежный высокий чепец. Лицо старухи выглядело особенно темным под этим чепцом, пергаментно-коричневым. Но темнота эта не была безжизненной, слишком уж здоровый бурый румянец выступал на щеках.
— Ну-к, — прозвучало контральто, — давай поцелуемся разве что ли... Постарел ты, лоботряс, постарел... Спокойствие стало в глазах.
— Какое тут спокойствие, — улыбнулся отец.
— Я и не говорю, что совсем спокойствие. Просто больше чем надо его стало. А молодчина был. Помнишь, мужа-покойника как из воды выхватил? Хват был, хват.
Она взглянула на лакея с иронической ухмылкой, потому что тот недоуменно смотрел на Виолетту, явно не зная, что ему теперь делать. Виолетта лежала, растопырив все четыре лапы.
— Возьми уже ее. Отдай Янке. Пускай лежит в карете, если переела. Сдержаться не могла, прожора жадная... А сам ступай в людскую... Выпей...
Пытливо взглянула на отца.
— Надеюсь, не поскупился ты на горелку для людей?
— Не поскупился.
— Ну-ну. Тогда уж когда струбишь богатство — приходи ко мне. Хлигель отведу для тебя, да и для собак твоих.
И окликнула в карету:
— Вылезай, Ядя. Не бойся, не обидят. Люди все добрые — на каждого приходится государю бич держать да сворку запасать.
Из кареты второй лакей достал маленькую и стройную, как куклу, девочку лет девяти. Девочка была, тоже как кукла, одета в голубое шелковое платье, высоко, почти под мышками, перехваченное тонюсеньким пояском. Волосы девочки, пепельные, невесомые, лежали в длинной — на греческий манер прическе.
— Вот мученица маленькая, — произнес нежно Мстислав.
Алесь не смеялся. Клейна не была ему смешной. Слишком хорошо, протяжно, совсем как какая-то деревенская бабушка, говорила она по-мужицки. И было в ее речи то, чего не бывает не у деревенских людей: законченная мелодичность каждого предложения, свойственная мужицкой речи. Как вдох и выдох. Сколько набрала воздуха в грудь — столько и отдала, им и пропела предложение, щедро не оставив для себя ни малости воздуха, чтобы вымолвить еще одно слово.
А малая Ядвига и вообще трогала его. Такая маленькая, как кукла. И ротик кукольный. И огромные синие глаза смотрят с такой невинностью и добротой.
А старуха уже жаловалась отцу:
— Что это за время пошло? Что уже за доленька такая лихая, последняя? Тракт камнями замостили ироды эти глупые. Гремит и гремит под колесами. Раньше ведь как хорошо было! Пыль мягонькая. как тот одуванчик, рессор тебе никаких. А теперь! И брусчатка, и рессоры. Будто камнями меня всю дорогу били, как первомученика Стефана, Бог ему пусть за все отплатит добром... Рессор навыдумывали... Это уж хуже корабля, на котором к мужу на Кавказ ехала, — так укачивало. После них это уже последние времена наши наступают. Последняя годиночка наша. Мудруют люди!
Ядя прижалась кукольным личиком к ее руке, и еще более нежной и свежей казалась кожа на щеках девочки по сравнению с темными пальцами старухи.
— Взгляни, — шепнул Алесь Мстиславу. — Это еще что?
В катере еще что-то зашевелилось, а потом из нее вылез кто-то такой странный, что Алесь вздохнул. У этого десятилетнего человека совсем не видно было носа. Кожа черная, как вакса, и поэтому нос нельзя было сразу заметить. Черный, как сажа, стоял возле кареты мальчик в голубой курточке, и только влажно блестели его белые зубы.
— Янка, — обратилась к нему Клейна, — прыгни, любушка, в карету, положи там эту холеру ненасытную. Пускай дрыхнет уже, ну ее к лешему.
— Да уж сейчас, — басом ответил тот в тон старой пани и с теми же деревенскими интонациями. — Давайте уж сюда.
И полез в карету, взяв моську за толстую шкирку.
Отец с некоторым удивлением смотрел на непонятное явление.
— Это мой мурин, — с некоторым достоинством пояснила старая пани. — Сослуживец мужа-покойника привез подарок. Выменял аж в Туретчине, когда хлот туда ходил...
Мстислав толкнул Алеся.
— Про этого и я слышал. Брат Таркайлы сплетню пустил, что это она обычного мальчишку сажей вымазала... ради высокомерия. Так она его побила. Просто так и побила старческой своей палкой. Чтоб не трепался.
— А наши и не знали...
— Ваши мало с кем встречаются. Шляхта говорит: брезгуют, возгордились... Да и я только и слышал о нем. Но ведь какой черный! Я и не думал, что можно быть таким черным.
Старуха с девочкой и пан Юрий шли уже к лестнице.
— Да зачем он вам? — спросил пан Юрий.
— А я и сама не знаю зачем. Но ведь уважение оказал человек, нельзя не взять.
Старуха улыбнулась.
— Мурин... Разные чудеса бывают... ой, разные!
И обеспокоенно спросила у отца:
— Был ведь, кажется, святой из муринов? Или, может, нет?
— Был, — ответил отец. — Кажется, Федор-Мурин.
— Ну вот, — вздохнула с облегчением Клейна. — А я ведь и спорила, что был. Тоже, значит, божьи души. Из собак, скажем, или из обезьян святых не бывает, не попустит Бог.
— А люди попустят?
— Люди, брат, за деньги все что хочешь попустят. Люциферу псальмы слагать будут, отчизной торговать, да еще и в Библии cоответствующее место отыщут, что Бог, мол, и это им, сыроядцам да хвостмежножникам, позволил.
— Святых ведь, кажется, на вселенских соборах утверждали? — богохульствовал отец.
— А там что, не люди? Тоже, брат, люди. Не серафимскими ведь крыльями они в Никее Ария заушали. Обыкновенными кулаками... Дрались, как мой Марко в корчме.
— Какой это Марко?
— Будто и не знаешь? Того, что на оброке? А Боже ж мой, Марка моего он не знает! Да тот самый, который в Суходоле по улочкам хлеб без корки возит...
Отец прыснул. Бабушка подозрительно посмотрела на него.
— А ты не паясничай. Бог все видит. И твои смешки, и Марку, и жадность людскую, и никейские «серафимские крылья».
Улыбнулась.
— Бывают, значит, из муринов святые. Я ведь говорила, божьи души. Значит, завтра же окрещу, тебя возьму крестным отцом...
— Да какой я ему крестный? — захохотал отец.
— А ты молчи. Это и мне, и тебе зачтется, за многие твои грехи. Дадим ему имя в память мученика Яна... А там я подумаю-подумаю, да и в приемные его возьму.
— Крепостного?
— Да какой он крепостной? Он ведь черный, как сапог. Такие в крепостные не годятся. Бог их, видимо, за что-то цветом отметил.
И вдруг Надея Клейна засмеялась так, что затряслось, как опара, все ее тело.
— А потом дам ему пару хуторов. Почему бы и нет? Прежде у многих калмычки воспитывались. Растили их, приданое давали, выдавали замуж. И ничего, многие женились. Даже пикантным считалось. Так вот и я Янку женю. А почему нет?
— Да кто пойдет?
— Все пойдут, — твердила старуха. — Поглядела бы я, какая мелкопоместная шляхтянка за него не пошла бы. Это чтобы супротив моего желания, да если я хорошей свахой буду?! О-го, поглядела бы... А что ж такого? Хлопчик он добрый, сердечный, головкой нежится. Почитать жену будет, ценить и счастье, и благосостояние. Не то, что эти пьянчуги да собачники, — извини, батюшка.
Помолчала, поджав губы.
— А и вообще какая-нибудь пойдет. Добрые да богатые мужья для бедных дворянок на дороге не валяются. Пускай себе и темный. Не испачкает, наверно. Это у него от природы.
И тихо, один пан Юрий слышал, спросила у него на ухо:
— Интересно только, какие ж это у них дети будут? Не приведи господь, если как шахматная доска... квадратами... А?
— Такие не будут.
— Ну то тогда и ладно... Будет мне дело на старости лет.
Они приближались к подросткам, которые стояли отдельно. Клейна подошла ближе всех и вперила в ребят пристальный взгляд.
— Этот, — после мгновенного размышления показала она тростью на Алеся. — Глаза матери, а взгляд твой. Только, прости, без твоего нынешнего спокойствия. Хлопец будет. Будет хлопец, говорю тебе. Не приучай только псарем быть.
Сделала резкое движение.
— И отпусти. Отпусти отсюда. Наслаждения в этом мало — лежать на глазах всех, как муха в миске... Антонида, поздравляю тебя. Будет хлопец. Взор простой, искренний, не то, что у этих лизунчиков его возраста... Ну давай поцелуемся, Антонида... А вы, дети, марш играться... И Яночку с собой возьмите. Да не обижайте его там. Он сирота.