Колосья под серпом твоим — страница 176 из 183

— Речка ты моя, реченька. Золотенькая ты моя. Беги себе да беги. Неси себе да неси.

Он обращался сейчас к реке, как равный к равному. Сейчас перед обоими была вечность.

Кости станут землей, и вырастут деревья, и потекут с них капли дождя. Прямо туда, в реку. И он станет рекою, а река — им. И к даже самый мудрый, даже Бог, их не отличит.

Старик стал на колени в солому и поклонился реке, как те, древние, которые обожествляли Днепр и тоже стали землею и им.

А потом, словно потеряв интерес ко всему на земле, лег на солому.

— Ну вот. Умирать буду. Не кричи. Дай тишины.

— Дедушка!

— Мне не больно, так зачем кричать? Не бойся, это недолго, — сонно бормотал дед.

Юрась, остерегаясь побежать за своими и оставить деда одно­го, сел немного в стороне, решив погодить. А там он заведет ста­рика в хату. И день сегодня теплый. То пускай себе.

Глаза деда смотрели в синее небо, в котором могущественно распростирался неисчислимым количеством ветвей богатырь-дуб. Ветви покачивались, словно сам купол неба величественно качал­ся на них.

Кровь земли текла в жилах дуба. А кора была шершавой, как мужицкие руки. А ветвей было — не счесть. А за дубом был Днепр. А над Днепром, и над дубом, и над ним, старым Когутом, было синее небо. Хорошо будет под таким небом белому коню... Станет сильным конем жеребенок... Справедливости ради ездить следует на мужицких пузатых конях.

Вялость родилась в теле. Теплая-теплая. Тянулся в небо дуб. Раздались звуки лирных струн. А может, это зазвенели, качаясь, сами ветви дуба?

Дуб внезапно вырос так, что затемнил солнце. И лишь небо еще немного светило сквозь звонкие ветви.

Потом небо угасло...


Миновало два дня с того момента, когда корсту с Когутом опу­стили в могилу.

Алесь все эти дни сидел дома, коротая время с Вацлавом и кни­гами. Никуда не хотелось идти, а в душе было пусто. Старый Когут много значил для него.

Алесь вспоминал звуки лиры, и песню о белом коне, и белого-белого деда в белом садике, и багрянец залитой заревом груши.

Словно отлетела с этой смертью юность. И никто больше не запоет о белом жеребенке.

В серый и промозглый день приехал по мокрому снегу Адам Выбицкий. Бросил вожжи на руки Змитру, спрыгнул на снег, поч­ти побежал по лестнице во дворец. Был, видимо, встревожен.

Алесь как раз расшифровывал тайнописное письмо от Кастуся. Под горячим утюгом буквы стали зеленоватыми. Писали, видимо, лимоном.

«Звеждовский в Вильне создает организацию по руководству группами всей Беларуси и Литвы. Будем собирать силы на буду­щее. Своих пока что сдерживай от нежелательной горячности. Расширяй организацию и думай об оружии. Я тоже не трачу вре­мя зря. Объездил часть Слонимщины, был в Зельве и Лиде, в Грод­но, в Соколке. Создали центр по руководству Гродненской губер­нией. В нем Валерий, землемер Ильдефонс Милевич, Стах Сонгин и Эразм Заблоцкий, да еще Хвелька Рожанский, хлопец немного с кашей в голове, но решительный. Пишет стихи. И по-белорусски. Но это дело десятое. Организация есть — вот что главное. Срочно напиши, сможешь ли послать две тысячи рублей. Есть возмож­ность дешево купить партию оружия. Ворованная интендантами еще в войну и поэтому дешевая. Правда, двустволки, а штуцеров немного, но и это хорошо. Желаю успеха, братец».

Алесь сжег письмо в камине. В этот момент взволнованный пан Адам зашел в комнату. Загорский, словно не замечая, клал деньги в бумажник.

— Поедешь в Могилев, — обратился он к Выбицкому. — От­правишь деньги вот на этот адрес пану Калиновскому. Моего име­ни не называй.

Выбицкий мялся.

— Княже...

— Ну, что? Дела какие-либо?

— Я поеду, но...

— Случилось что-то?

Адам осел, словно из него выпустили воздух.

— Бунт, пане княже.

— Какой я тебе «пане княже»?

— Бунт, Алесь. Восстали Брониборщина, Крутое и Вязыничи, — едва шевелил губами поляк. — По дороге подняли две дерев­ни Ходанского. Идут в Горипятичи бить со здешней колокольни набат. Кричат много. Отказываются от уставных грамот и выкупа, не хотят быть временнообязанными.

Выбицкий еще больше побледнел и, взглянув на Алеся, вдруг произнес глухо:

— Присоединимся?

— Их сколько?

— Пока пять деревень.

— А окрестности?

— А окрестности — ваши деревни. Бунта в них нет и, наверно, не будет, — признался Выбицкий.

— Ну, вот и присоединяйся очертя голову. Ах, не в пору! Ах, черт! Кто там у них ядро? — бросил Алесь.

— Хлопцы Корчака. Все вооружены. А за ними — толпа.

— Пень стоеросовый твой Корчак, — разозлился Алесь. — Он нападет да в пущу уйдет, а людям потом что делать? Обрадовался, начал.

Они молчали. Потом Выбицкий сказал:

— С Корчаком идут близнецы Кондрат и Андрей. Батька Когут, как прослышал, бросился за ними, чтобы задержать.

— Умнее, стало быть.

Что-то надо делать. Как-то надо удержать людей от крови, за­щитить от бичей, унижения, смерти. Пять деревень против им­перии! Чушь какая. То осторожны слишком, а то... Нет, это надо остановить. Пускай восстают потом, когда восстанут все, когда возьмутся за оружие друзья.

— В Могилев поедешь, — продолжал Алесь. — Отошлешь день­ги, а Исленьеву передашь вот это.

Он быстро написал несколько слов.

— Что это?

— Прочти, — предложил Алесь.

— «Граф, — прочел Выбицкий. — Корчак с людьми идет на Горипятичи. Всеми силами попробую сделать так, чтобы не про­лилась кровь. Не хочу этого. Обещайте мне словом дворянина, что добьетесь у губернатора, чтобы не карали невинных сельских жи­телей. Они, наверно, придут смотреть, но они не виноваты. Знаю из надежных источников. Умоляю вас и сам сделаю все».

Выбицкий покачал головою и положил бумажку на стол.

— Я не повезу в Могилев доноса, князь. Придет войско.

— Я не посылаю доносов, пан Адам, — жестко ответил Алесь. — Отправляю это письмо именно потому, что придет войско.

— Н-не понимаю.

— Войско придет из Суходола, а не из Могилева. И с вой­ском — Мусатов. Людей раздавят еще до того, как из губернии придет ответ. И потому это не донос. Я не хочу, чтобы лютовали над народом, и делаю попытку реабилитировать его. Корчак уйдет в лес, а люди, Выбицкий? Неужто вы думаете, что слово богатей­шего господина в защиту мужиков ничего не значит?

— Ну?

— Ну и вот. Я не хочу, чтобы расстреливали и стегали. Не хочу расправы. Попробую остановить драку. А Исленьев сделает так, что расправа не будет жестокой.

— И это вас называли красным?

— Я и есть красный. Но я не хочу, чтобы красные преждевре­менно пролили красную кровь. Преж-де-вре-мен-но.

Выбицкий покраснел.

— Я завезу письмо, — согласился он. — Простите меня.

— Весьма буду обязан, — сказал Алесь. — Это освободит, воз­можно, и мою шкуру.

Управляющий прятал в карман бумажник.

— А может, не рисковать?

— Нет, — возразил Алесь. — Поспешите, Выбицкий. Я поеду без оружия. И те и другие могут сделать со мною, что хотят.

Он спешно собирался. Приказал Логвину оседлать Ургу. Наки­нул плащ. В саквы повелел положить бинты, корпию и йод.

Минут через тридцать после того, как управляющий вылетел со двора, Алесь сошел по лестнице.

— Может, надо за помощью? — спросил Халимон Кирдун.

— Не надо. Прощай, Кирдун.

— А я с вами?

— Нет.

Он тронул коня со двора, ощущая странную звонкую пустоту, наполняющую все тело. Так всегда бывало перед опасностью: со­стояние, похожее на восторг или на легкий хмель.

«Ах, всадничек ты мой на белом коне, — иронизировал он над собой. — Ах, голова ты глупая. Видите, спаситель. Что, интересно, ты сделать можешь, чекуша глупая».

Но не скакать в Горипятичи он не мог.


XVII

Люди шли уже вечер и ночь. Ночью — красно-черные, осве­щенные заревом, днем — словно обыкновенные, только в глазах до будто оставались огонь и ночь.

Началось с того, что уставные грамоты привезли в Брониборщину. Перевели в деньги оброк, разложили уставную сумму на все дворы, посчитали, сколько пойдет на каждую следующую де­сятину земли. Поскольку каждая следующая стоила дешевле, хуже всего довелось бедным, которые не могли много купить.

Шестипроцентный годовой взнос в выкуп был такой — не оси­лить.

Брониборцы подумали немного и сами себе сказали: конец. Лучше барщина, лучше нестерпимое рабство.

Удивляла жестокость царской воли. Загорский и Раубич, господа, освободили своих выгоднее. Сначала думали — обман, и вот тебе на. Получили! Алесь и пан Ярош сразу выиграли в глазах людей.

А потом кто-то пустил слух, что Раубич и Загорский просто знали о настоящем манифесте и не посчитали возможным идти против царской воли. Недаром князь в Милом во время чтения глаз не мог поднять от стыда. Но против остальных идти, видимо, не рискнул. Только что сам решил не брать греха на душу, осво­бодить «по-царски».

Мужики отказались от уставных грамот. Управляющий Брониборского начал угрожать. Люди кричали и стучали кулаками в груди.

И тут появился Корчак с людьми. Смотрел в толпу бешеными черными глазами, говорил непонятное:

— Не мог царь дать такую волю. Настоящая воля за семью пе­чатями. В ней для всех сыроядцев смерть. Царь приказал волю вилами брать. Он за свою жизнь боится. Но как пойдете панов бить — возрадуется его душа.

Марта из мельницы Покивача (многие знали ее по тайным мо­лениям) смотрела огромными глазами. Глаза на половину лица, и в них — одержимость и безумство.

— Правду говорит Корчак! Сама от лёзных людей слышала! Растет белобожий конь! Если не поддержите его — в аду вам быть! Божьего жеребенка продадите — не видать вам счастья!

Плач баб резал по сердцу. Все равно было пропадать с таким выкупом. И потому люди слушали. А Марта кричала:

— Матерь Божия с бывшей Алейной брамы плачет. Волосы у нее поседели и дыбом встали. Мертвых деточек видит. Продали их родители.

Зрачки Марты расширились на весь раек и трепетали.

— Бог, Бог сказал! Будут выдавать брат брата и батька сына на смерть; и восстанут дети на отцов и поубивают их; и будут вас ненавидеть за имя мое, но кто вытерпит до к