Колосья под серпом твоим — страница 2 из 183

Он пошел на гуменник и принес вилы.

***

Узнав, Загорский начал судить себя и убийцу. Да, этому вар­варству и дикости нет оправдания. Но ведь какое в этом было свое­образное, дикарское величие, какое самопожертвование во имя той самой любви, в которой суд, конечно, откажет Марку. Но ведь кто виноват в том, что эти люди дикари? Государство, которому есть до них дело только во время мятежа? Властители над душами, которым есть до них дело только после жатвы? Откуда им знать основы мироздания вокруг них? Церковь кричит им о преиспод­ней, предания угрожают дьяволом и колдунами.

Вот и суду только теперь будет дело до Марка.

И чем помог этим своим людям он, Аким Загорский? Не уби­вал, не грабил, так как не имел в этом необходимости. Но что общего между Маркой и им, который гордится тем, что навестил в Ферне Вольтера? Хозяин и мужики — жители разных миров.

И вскоре от всех рассуждений в его сердце осталось только понимание того, что суд сделает плохо и он, Загорский, не сумеет ничем помешать.

Потому что отцеубийство есть отцеубийство,

Но он не знал еще и то, что на этом суде нет безгрешных и виноватых, ведь Марко был прав и суд был прав. Думали они об одном, но в разных сферах, и понимания между ними не могло быть.

Неправда суда была лишь в том, что суд вообще брался кого-то судить и решать дела смерти и жизни. Слепые судили слепого.

Поэтому Загорский всем своим влиянием давил на судебных, и приговор был мягок: десять лет каторги.

...Марко из Сибири не вернулся. Данила и тот давно стал дедом. Умерла императрица, и сын, и один из внуков ее. Умер и Аким Загорский. Почти забылось и происшествие с баней, а потом и баню слизал Днепр.

Будто и не было ни людей, ни закуренного низкого строения на берегу. Только груша...

За нею лежали приднепровские откосы, деревни, пущи и ме­стечки. За нею стояли замшелые замки, черные хаты и древние белые колокольни.

А груша цвела последний год. Днепр подбирался к ней испод­воль, как разбойник. Этот последний год она стояла лишь силой своих корней, укрепив ими себе полукруглый форпост.

Очередной из миллионов паводков, которые видел Днепр, спа­дал. Следующий должен был бросить дерево в волны, вместе с цветом. Груше следовало бы подготовиться к этому, к неминуемой смерти.

Но она не знала об этом. Она цвела в бурлении пчел, и лепест­ки падали на быстроту реки.


ІІ

Днепр течет между высоких берегов спокойно и уверенно, вы­мывая из-под откосов песок, открывая порой для глаз человече­ских то, что сам же раньше спрятал от них: ноздреватые известня­ки, красные с лиловым оттенком плитки железняка и вековечные, варяжских времен, дубы.

Они черные, как кость, эти мореные дубы. Как обгоревшая черная кость. И когда видишь на отмели полузанесенное песком мокрое бревно — сразу становится понятно, откуда взял народ предание о богатырях, которые спят, засыпанные песком и запле­тенные травой, спят, пока не придет година великой беды и пока их не позовет народ.

...Беда приходила много раз, а они не воскресали. Может, дей­ствительно окаменели, как те дубы?

Кто знает?

Но плывет и плывет великая река. Нас не было, а она уже несла свои волны мимо заводей, пущей и аистовых гнезд А когда нас не будет, она все еще будет бежать дальше и дальше, к последнему далекому морю.

...Деревню Озерише, приткнувшуюся над Днепром, на бело-песчаном откосе, весной заливает вода, и она стоит на острове. Церковь — в стороне, тоже на острове, и на Пасху попу с причтом порой приходится не обходить ее, а объезжать на челнах. Песнопения летят далеко по воде, в черной ночной глубине отражаются факелы и текучие от яркого пламени ризы, а в сени берез на залитом погосте, в колючих шапках гнезд хрипло бурчат, спросонья, и возятся грачи.

Но сейчас прошла Пасха, сильно опала вода. На возвышениях уже отпахались и отсеялись. Деревня дремлет в ленивых лучах майского солнца, пустая, разомлевшая. И все-таки Днепр, почти совсем отступив в летнее русло, не может успокоиться и лениво точит низы берега... Тишина. Спокойствие. Глупый крик петуха над дымным навозом.

...В тот майский день на песчаном откосе, под той самой грушей, которой заканчивался сейчас надел Когутов, сидела группка детей: три мальчика и девочка.

Только два старших — каждому лет по одиннадцать — сидели, обкрутив верх бедер льняными сорочками. Третий, серьезный мужичок лет восьми, и девочка, еще года на два моложе его, были совсем голыми, но нисколько, видимо, не стыдились по этой причине.

«И чего уж там, вправду! Понадобилось — разделся. Дело естественное».

Из этих четырех два голыша и один немного одетый были очень похожи. Золотистые спутанные волосы, диковатые светло-синие глаза и, несмотря, на детскую резкость, какая-то особенная, неспешная ладность в движениях. Каждый, посмотрев на них, сказал бы:

— Когутово племя.

Четвертый был совсем не похож на них. Более тонкий. Темный кожей. С прямым носом, как остальные три, но с крутыми ноздрями. Со спокойным, не по-детски твердым ртом.

Он и сидел как-то более свободно и легко. Каштановые, очень искристые под солнцем волосы этого мальчишки лежали крупными волнами. Темно-серые широкие глаза спокойно смотрели на стремительное течение Днепра.

Ничего не было на этом течении, ни паруса, ни стайки уток, и поэтому это занятие скорее надоело сероглазому. Он лег на спину и обратился к соседу:

— Пойдем еще в воду, Павелка?

— Одурел, Алесь? — солидно ответил Павел. — Погоди, всю ведь воду замутили.

Вода в Днепре была еще холодноватой, и поэтому друзья избрали для купания небольшую заводь, хорошо прогретую солнцем. Купались, видимо, совсем недавно, так как волосы у них были мокрыми.

— Горячо, холера на него, — вздохнул Алесь и опустил черные ресницы. — Пойдем через неделю на Ревеку. Стефан там намедни вот какого окуня выхватил.

Павел молчал.

— Ты что молчишь, Павелка? — спросил Алесь. И, уже встревоженный, увидел, что у друга дрожат губы. — Ты чего, Павлюк?

— Через неделю тебя, возможно, тут и не будет, — глухо от­ветил Павел.

— Вот, дурачина. Куда ж это я подеваюсь?

— Сегодня утром — ты как раз последний воз навоза на Низок возил — приезжал Карп из имения. Сказал, что паны поговари­вают: мол, хватит. Мол, тяжело Михалу Когуту без нашей помо­щи, и пора брать Алеся... Это чтобы за тебя отец «покормное» и «дядьковое»1 получил...

В глазах у Алеся появилась тревога. И сразу же исчезла, усту­пив место решительности.

— А я не пойду. Кто меня заставит, если мне и здесь хорошо?

— Э-эх, брат, — тоном взрослого промолвил Павел. — Тут уж ничего не поделаешь. Возьмут во двор — и концы. На то они паны. На то мы мужики. Как отдали они тебя, так и возьмут.

— А я убегу. Я не ихний. Я — ваш.

— Привыкнешь, — продолжил Павел. — Помнишь, как шесть лет назад ревел, когда тебя к нам привезли? И страшно у нас, и черно. Привык ведь...

— Куда это Алеся заберут? — спросила девочка.

Стояла перед ними, голенькая, круглая. Держала во рту палец.

— Иди ты, Янька, — с досадой отмахнулся Павел. — Что ты знаешь?

— Куда его заберут? Он ведь наш, — в голосе девочки было недоумение.

— Наш, да не совсем.

И тут Алесь вскинулся на колени.

— Как это не ваш?! Как это? А чей же я? Аистов?! Аришки-дурнышки?!

На глазах его накипали уже злые слезы. Он не сдержался и отвесил закадычному другу звучного шлепка. А еще через минуту они, один через другого, катились вниз, к реке, поднимая тучи песка. За кулаками — света видно не было. Скатившись на самое побережье заводи, красные, пыльные, они молотили друг друга и ревели.

Яня, захлебываясь от крика и густо ссовывая песок, потопала к ним.

— Не на-а-а... Але-е-е... Па-а-а!!!

За нею степенно, отклоняясь назад, будто круглое пузо могло перевесить, двигался голыш «мужеска пола», Юрась Когут.

Девочка кричала уже совсем без голоса и часто топала ногами, не замечая, что зашла в воду. И тогда восьмилетний Юрась, посмо­трев на нее, нагнулся, черпанул полные пригоршни ила и звучно шлепнул на обе головы.

Драка прекратилась. Оба смотрели друг на друга и на Юрася. А тот, после паузы, медленно выговорил:

— Э-к, важно...

И пошел к девочке.

— Идем, Янечка, идем, золотце. Это ведь они шутят. Это ведь Алесь пошутил... Вишь, забрызгалась вся.

Ребята смотрели, как Юрась повел Яньку в заводь. Потом в гла­зах Алеся появились слезы.

— Дураки, — сказал он, — напугали девчонку. И ты дурак... дурак ты, вот кто... Если я не ваш, так я и пойду... Не очень надо... Только в Загорщину я не хочу. Найду на тракте Могилевских или мирских старцев с лирами — с ними двинусь. И оставайтесь вы здесь со своей Ревекой и с холерными вашими окунями.

Он зашел по пояс в воду и начал смывать с головы сизый ил. И внезапно ощутил, что рука Павла легла ему на волосы.

— Погоди, — сказал Павел. — Давай помогу... Ты... прости...

Алесь выпрямился. Так они и стояли друг против друга и напо­ловину в воде. На голове у Павелки была густая лепешка; с волос Алеся сплывали на лицо и грудь сизые струйки. Они текли и от глаз, и нельзя было понять, вода это или слезы.

— Павлюк, — тихо спросил Алесь, — неужели возьмут?

— Не знаю, — неискренно ответил тот. — Может, и обойдется. Давай лучше мыться. Вечереть скоро начнет.

Они мылись молча. Яня и солидный Юрась сидели у самого бе­рега, и Юрась брал большущей черепашкой воду и поливал живот Яни. Дурачился.

— Дети, — прозвучал голос с откоса, — хватит вам плескаться: верба из ж... вырастет.

Над обрывом, возле груши, стоял белый старик, белый от го­ловы до штанов. Стоял, опираясь на кантовый черный посох с острым концом.

— Вылезайте, что ли?

— Они, дедушка, сейчас, — визгнула Янька.

Взгляд деда сразу смягчился, как только он взглянул на девочку.

— То ладно. Вылезайте. Я пойду.

Ребята молча домылись. Юрась и круглая Янька поднялись уже на откос и исчезли за грушей.