— Я и не хочу знать, — каким-то особенным, очень противным голосом пояснила она. — Конечно, у вас была до сих пор особая компания. La compagnie ex-ception-nelle10.
Она особенно подчеркнула эти слова:
— La compagnie ex-cep-tèe с «топ-ту-хой».
В этот момент она показалась ему такой глупышкой, что он захохотал. Это, казалось, обескуражило ее. Уже значительно менее уверенно, но все еще со спесью она продолжила:
— Je n'aime pas le gros rire11.
— Я тоже не люблю, — совсем спокойно и опять по-французски сказал он и добавил: — Я думаю, нам лучше всего вернуться.
— Мне не хочется, — пожала плечами она.
— А мне не хочется оставаться тут. И я не могу тут оставить вас одну...
— То что? — спросила она.
— То я заведу вас силой.
— Ого, попробуйте.
И, прежде чем он успел протянуть к ней руку, она прыгнула в сторону и, как коза, взбежала по наклоненному стволу старой ивы, стала в ее ветвях, невыразительно белея над темной водой.
— Сойдите оттуда, — предупредил он. — Ива хрупкая.
— И не подумаю.
— Я вам серьезно говорю.
Вместо ответа она издевательски запела французскую песенку о медвежонке, которого поймали в лесу и отдали на дрессировку жонглерам. Его стремились научить, но у жонглеров все равно ничего не вышло: слишком он был тупой и неловкий. Он так и не научился танцевать, а когда пел, то пел, как в лесу, и даже жонглеры затыкали уши.
Стоя на дереве, она качалась в такт смешной песенке и издевательски пела, с особенным восторгом выводя припев:
Lee choaes n’iront pas!
Les choses n'iront pas!12
Это было даже ив очень сложно. Бог знает, на скольких местных губах побывала смешная детская песня, пока не обтерлась до такого.
А потому Алесь грустно покачал головою.
— Я думал, вы совсем другая. А вы просто злая и очень плохо воспитанная девчонка.
С этими словами он повернулся и спокойно пошел прочь от ивы, И вдруг за его спиною раздалось выразительное «кряк» и вслед за тем вскрик. Видимо, ива действительно была хрупкой.
Он оглянулся. Толстый сук надломился и теперь, качаясь, колебался листвой в воде. А на нем, — успела-таки зацепиться, держась одной рукой за него, а другой за ствол, висела Майка.
Он бросился к иве, взбежал по стволу и, сильно обняв левой рукой толстую развилину, правую подал Майке.
— Держись.
Она ухватилась. Он тащил ее, но одной рукой ничего не мог сделать. И тогда он сел, охватив ногами ствол, и потянул девочку обеими руками. Он долго старался, пока ему удалось встащить ее на иву.
Они начали спускаться. Уже на берегу он окинул ее взглядом и увидел, что она даже не порвала платья. Будто ничего не произошло, она помахала рукой.
— Я же говорю: медведь. Хватает за руку, как за сук.
— Допрыгалась?
Он почувствовал что-то теплое на запястье левой руки: из небольшой ранки каплями точилась кровь. Видимо, расцарапал о раскол сука.
— А кто вас просил? — спросила она. — Лезете тут...
Тогда он не выдержал. Дрожа от злости, он схватил эту отвратительную злюку левой рукой за плечо, а правой дал шлепка по тому месту, где спина перестает называться спиною...
Шлепок. Второй. Третий. Она только пятилась от него тем местом, откуда растут ноги, но молчала, может, потому, что взбучка была совсем неожиданной.
Наконец он пустил ее, слегка застыдившись. Уж это было совсем не по-рыцарски. Но признаться в этом было нестерпимо. Потом он молча подал рукой знак, чтобы она ушла.
Она не уходила. Стояла и смотрела на него.
— Меня никогда не били, — скорее с недоумением, нежели с обидой, призналась она.
Он молчал.
— Ей-богу, никогда...
Тут он отозвался:
— И напрасно. Иди отсюда. Глаза бы мои тебя не видели.
Она колебалась. Даже вздохнула во тьме. И тут он услышал что-то этакое...
— Может, и естека тут правда... — почти с деревенским придыханием произнесла она. Совсем чисто по-мужицки.
— Ты что ж... И говорить можешь? — спросил он. — Зачем же прикидывалась?
— Отец со мною, если не при гостях, всегда так разговаривает, — покорно вздохнула она. — А прикидывалась... так просто.
— Ну и дрянь, — со злостью бросил он. — Иди отсюда. Ну, чего стоишь? Иди, говорю.
— Я никогда больше не буду петь песню про медвежонка, — оправдывалась она.
— Ты боишься, что я твоим скажу? Так я не из тех, не из доносчиков... Иди...
— Я никого не боюсь, — пояснила она. — Но я не буду больше смеяться...
И с какой-то особенной нежной мягкостью, так что слова прозвучали, как музыка, промолвила:
— Топтуха... топ-тю-ха... Ну?.. Вот...
У него подкатило к горлу от запоздавшей обиды. Он боялся выдать себя и потому молчал.
— Наверно, это и вправду красиво, когда рыба горит под луной, — размышляла она. — Горит... как голубой жар. Ты это очень красиво сказал... Когда-нибудь ты возьмешь меня посмотреть на это?
— Возможно, — буркнул он.
— И... знаешь что? — продолжала она. — Если тебе уж так не нравится моя мантилья, так я...
И, прежде чем он успел сказать что-то, она приподняла в тонких руках белую прозрачную вуаль, повела тонкими локотками в стороны, и в темноте прозвучал резкий треск.
— Ты что делаешь? — вскинулся он. — Люди ведь делали, глаза портили.
— Это не наши кружева, это французские, — с волшебной логикой ответила она. — Что ж поделаешь, если тебе не нравятся.
Подошла к нему совсем близко.
— Наших я, может, и не порвала бы, потому что они лучшие и, наверно, понравились бы тебе, — в голосе ее он ощутил приближение слез. — Не злись.
Он размяк. Взял ее ладонями за голову.
— Ты не плачь, — попросил он. — Не надо.
Она порывисто прижалась к нему.
— О, прости, прости, Алесь, — вздохнула как всхлипнула она. — Я никогда больше не буду так.
Алесь боялся, что она расплачется. Возможно, так и случилось бы, если бы она краем глаза не заметила капель крови на его запястье.
— Что это?
— А, глупость.
— О, прости, Алесь... Что ж теперь делать? Ага, знаю.
И, прежде чем он успел возразить, она склонилась над его рукой и, высунув язык, очень обыкновенный язык, — длинный и розовый, — лизнула ранку.
— Ты что это делаешь? — испугался он.
— А почему нет? — рассудительно ответила она. — Наша Марцеля доставала вот так соринку из глаза внука... И собаки всегда так делают, у них ведь лекарей нет. У них вместо лекарей язык, и он очень мягкий, как аксамитный. По-видимому, это полезно.
— Так давай я сам.
— А, все равно, — она зализывала дальше.
Он молчал, обезоруженный.
— И знаешь что, — с чисто женской, удивительной для такого маленького создании рассудительностью предложила она. — Я свяжу тебе руку половиной этой мантильи. И кровь течь не будет и никто не узнает, что ты поранился. Подумают, что я просто дала тебе повязку, как в песнях.
— И тебя не будут ругать, что порвала? — спросил Алесь.
— Меня никогда не ругают, — ответила она.
Она сделала повязку с бантом, как шаль. Никто бы и не догадался, что это повязка. А потом они пошли к дворцу, откуда уже долетала музыка: сперва по сплетению тени и света от каганцов, потом по цветным пятнам от фонариков.
Возле самого крыльца она обернулась и, глядя ему в глаза, промолвила:
— Я никогда не буду... Только и ты... поменьше танцуй с Яденькой...
— Ладно, — пообещал он.
Последнее неловкое и отвратительное, что портило этот вечер, исчезло.
И Майка, когда он протягивал ей свою руку, покорно и радостно вздыхала, клала на его обвязанное предплечье нарочно невесомые пальцы и склоняла пепельно-золотистую головку. Хорошо было смотреть на ее худую шейку и узкие плечики, хорошо было встречать темно-голубой, совсем не зеленый, взгляд.
...А потом свистели, стремились куда-то над темными верхушками пламенные змеи, изменчивый свет бежал по лицам людей на террасе, а итальянские тополя казались то серебряными, то совсем красными, как кровь. Яростно вертелись огневые круги, громко лопались многоцветные шары, горели в небе буквы «А» и «3», и Майка невольно вздрагивала, когда новый багровый дракон летел в небо.
Когда садились за стол и Майка села рядом с Алесем, у Ядечки стали такие глаза, что Алесь смутился: неужели кому-нибудь могло быть не так весело, как ему. И тогда Майка притащила «куклу» за руку и усадила тоже рядом с Алесом, только с другой, правой, стороны, и заговорила с ней, и Яде тоже стало весело, тем более что и Франс сел с нею, а Мстислав, с места напротив, шутил так, что все даже заходились от смеха.
А потом гости остались за столами, а дети пошли дотанцовывать. Потанцевать уже не так хотелось, и Алесь, Ядя, Майка, Мстислав, Янка и Франс начали веселую игру: во время танцев кто-нибудь исчезал, тогда остальные, спохватившись, начинали его искать в полутемных и совсем темных смежных комнатах. Было особенно страшно и радостно идти в темноте, всем существом ощущая мрак, и умышленно не спешить к далекому свету.
И вот когда Алесю выпало искать, он случайно стал свидетелем непонятной и потому немного неприятной сцены.
Он обошел уже три или четыре комнаты и неслышно шагал по овальной комнате, где в нишах стоял такой сильный и приятный аромат цветов — будто совсем в тропическом лесу — и где в одной, самой большой, нише поплескивал фонтанчик. И вот в этой самой нише он вдруг услышал мужской голос и остановился. Там были два голоса: отца и графа Исленьева.
Понимая, что подслушивать нехорошо, Алесь на цыпочках медленно начал подвигаться назад, к выходу.
— Ténèbres! Ténèbres!13 — говорил граф с тихими придыханиями так удивительно глухо, будто человек говорил в ладони
— Хватит вам, — успокаивал отец. — Все знают, что вы ни при чем.
— Ах, разве в этом дело? Как я мог думать, что можно служить и оставаться честным!
— Что поделаешь? Надо ведь как-то жить.
Граф прерывисто вздохнул.