— Вот и печку, в которой в прошлом году картошку пекли, обрушил Днепр, — пряча глаза, произнес Алесь.
Действительно, на откосе, на свежем отколе, видна была лишь неглубокая черная ямка.
Они все еще медлили, будто видели Днепр последний раз. Алесь поставил ногу на огромную глыбу земли, косо осунувшуюся в воду и наполовину утонувшую в ней.
На той части, которая еще оставалась над водою, спешили цвести манжетки и желтый тысячелистник. А их братья, под водою, тоже еще цвели, но были бесцветными, будто их оставила жизнь.
У Алеся больно сдавило горло.
— Идем, — тихо сказал ему Павел.
...От груши вела к хате узкая тропа. По обе стороны лежала недавно вспаханная черная земля, и слишком белыми и тонкими казались стволы яблонь и вишен, побеленные известью. Невесомый салатовый пух окутывал деревья, и особенно серой и безжизненной выглядела в этой зеленой туче старая хата Когутов с дворовыми постройками, расположенными буквой «П». Стены хаты, сухие, с глубокими расколами, почти наполовину закрывала надвинутая грибом крыша с таким толстым слоем изумрудного влажного мха, что можно было засунуть руку почти по локоть.
Рябины и виноград — так зовут в Приднепровье коричку — крупными волнами перехлестывали через мертвый корявый плетень, будто стремились спрятать от глаз людских его уродливость. Над деревьями уже взлетали бронзовые майские жуки. Солнце клонилось к закату, и в вечернем воздухе громко щелкал клювом аист на крыше сарая.
Дед с младшими сидел на завалинке, длинный, снежно-белый в своих льняных одеждах. Сад закладывал он. В то время даже в богатом садами Приднепровье при каждой крестьянской хате было не более трех-четырех деревьев. Был, правда, приказ приднепровской шляхетской рады, чтобы каждый сажал сады, но послушался его далеко не каждый.
Дед сидел, безвольно сложив коричневые руки, а над его головою неудовлетворенно басили майские жуки.
Невдалеке от него лежала на вскопанной курами земле Курта. Лежала на боку, тяжело отвалив страшные лоснящиеся соски, страдальчески смотрела на людей.
«Наверно, даже не увижу, какие у нее будут щенки», — подумал Алесь.
Дед разбил ворчаще-ласковым голосом тишину:
— Болеешь? То-то же. Сама виновата. Набегала брюхо — лежи сейчас. Обязательно, видите, дважды на год опростаться... Бес его знает, разврат пошел, что на людей, что на скотину.
Курта слабо виляла хвостом, понимая, что говорят с нею. Потом повела мордочкой к ребятам, так как дед обратился к ним.
— Детки, Юрась сейчас огурцы польет, а вы сходите, сбросьте с чердака корове сена... Долго, черт на него, дождя нет: пасется, пасется, а брюхо пустое. Потом кабанам картошку порубить надо. Марыля упарила.
Ребята молча пошли за хату. Дед сидел неподвижно и слушал, как воркуют в корзинке под коньком голуби. Яня влезла ему на колени.
— Деда, а сказывать когда будешь?
— Вот хлопцы вернутся. Сегодня я не только тебе с Юрасем. Сегодня я и хлопцам сказывать буду.
Дед и внучка молчали. Тишина была особенно полной от ворчанья голубей.
...Наконец вернулся Юрась и сел рядом с дедом. Штаны его были почти до колен мокрыми, между пальцами босых ног — черные земляные подтеки. Из хлевка доносилось частое чаканье секача.
— Сегодня Павел с Алесем подрались, — признался Юрась.
— Кто первый?
— Алесь.
— Тогда ладно... Тогда ничего...
— Почему это ничего?
— А ты забыл, чему вас, детей, учили?
Юрась ответил бойко:
— Покормного панского сына не бить и первым с ним в драку не лезть.
— Правильно, — подтвердил дед.
Яня ласкалась к старику головкой. Юрась сидел встопорщенный, как галчонок, и суровый: видимо, обдумывал что-то. Потом сказал:
— Я что-то не слышал, деда, чтобы его нам за деньги отдали. Сегодня Павел говорил про какое-то «покормное» и «дядьковое»... Это что? И почему это только у нас да в Маевщине покормники есть?
Дед перебирал шершавыми пальцами волосики внучки, даже слышно было, как они цеплялись за ладони. Грустно улыбнулся.
— Сводится старый обычай, Юрек. Когда-то по всему Приднепровью и дальше это как обыкновение было. Я помню, до французов еще, мало кто из панов, православных особенно, не делал этого... А сейчас все реже и реже.
— А зачем это? — спросил Юрась.
Дед говорил с ним, как с взрослым, и малышу это, видимо, нравилось, так как слушал, уши развесив.
— Чтобы знали, как дается земля, — сказал дед, — чтобы не разбосячились на собаку. Отдавали, бывало, как только четыре года ребенку. Кто на три, а кто и на пять лет. И совсем не помогали холопской семье. А потом, когда возьмут хлопца снова во двор, — дают мужику покормное, за то, что хлопец съел, и дядьковое, ведь все мы как будто дяди малышу, воспитывали его, разуму учили.
— Уйдет от нас Алесь, — по-взрослому вздохнул Юрка. — Какой еще он потом будет?
— Наверно, все же лучше других, — сказал дед. — Слышал, как соха землю скребет. Чтоб не забыл только. С отцом и дедом его нам, можно сказать, повезло. Аким, прадед его, тоже ничего себе был. Может, и яблочко по яблоне. Может, и не забудет вас и меня... Ибо, упаси бог, если будет, как соседский Кроер...
— Когда его заберут? — спросил Юрась.
— Завтра. Завтра его заберут. — ответил дед, — Только вы молчите, дети. А сейчас беги, Юрка, принеси лиру.
Когда Павел и Алесь вернулись к завалинке, дед сидел уже с потемневшей, залапанной лирой на коленях. Медленно, будто пробуя, покручивал ручку, слушал шмелиное гудение струн. Курта смотрена на него и тяжело дышала.
— Вот, — сказал дед Павлюку, уже севшему на траву, не любят они, черти лающие, ошейника... как человек. Была у меня собака, никогда на сворку не шла. А тут у меня скула на шее села. Жена-покойница порвала старую сорочку, закрутила мне шею. Так собака увидела, завизжала, бросилась прыгать, за горло хватает. Думала: у хозяина ошейник. — Вздохнул. — Ну то ладно, садитесь. Послушайте, пока наши не возвратятся. Песня о жеребенке святого Николы... Только вот что, Алесь, если ты в Загорщине начнешь рассказывать, какие здесь песни поют...
Алесь покраснел.
— Долго вы здесь меня обижать будете? То один, то другой. Я не хуже вас, когда надо, молчать умею... Перед кем мне там языкаться?
Дед внимательно посмотрел на него, будто все еще колеблясь.
— Гляди, сынок. Песня тайная. Не при всех даже своих можно... Но все равно. Я уже человек старый. Выслушай мою последнюю науку...
Дед медленно повел ручкой, потом внезапно и резко крутанул ее. Высоким стоном заплакали струны, будто завопил кто-то в отчаянии.
Ребята сидели возле его ног, Юрась и Янька лежали с двух сторон, грели животами завалинку, но старый Когут никого уже не замечал. Совсем тихо начал звучать старческий и потому слабоватый, но на удивление чистый голос:
Над землею днепровской и сожской
Пролетали янголы смерти.
Где летят — там вымерли села.
Где присели — там город вымер,
Там попов и могильщиков дело.
У Яньки широко округлились глаза.
Так в конце весь край обезлюдел.
Что и янголам страшно стало:
«Чем прожить, как умрет последний?»
И так главный сказал: «Летать хватит,
Надо нам на земле поселиться».
Возвели там дворцы как надо,
Возвели там дома из камня,
И весь Днепр меж собой поделили,
Всех людей от края до края.
Дед умолк на минуту, будто пропустив несколько особенно хлестких строк, но струны жаловались, может, даже не менее выразительно, нежели слова...
Возвели они церкви, костелы,
Под молитву ладаном курят,
Задымили, как баню, небо.
Лицо старика стало степенным, почти величественным.
Бог годами сидел и нюхал,
А потом сказал себе Юрью:
«Много дыма до нас долетает,
Почти нет усердной молитвы.
Твой народ по Днепру и дальше.
Делать что с твоим уделом, Юрий?»
И сказал Победитель Юрий:
«Ты пошли Николу на землю.
Из крестьян, он ладно рассудит».
Грозно Бог свои брови нахмурил:
«Я ведь знаю людей по селам,
Вечно они жалятся, ноют,
Хитростью ж оплетут и черта.
Я пошлю с Николой Касьяна.
Из панов, он другое заметит».
Тихо Юрий ответствует Богу:
«Знается Касьян с нечистой силой,
Сердце злое твоего Касьяна».
Дед прекратил играть. Лишь голос, загрустивший и печальный, очень тихо вел песню:
Бог бойца своего не послушал,
Дал приказ Николе и Касьяну.
Вот уж оба спустились с неба
И пошли по селам и весям.
Был Никола в холщовой свитке,
А Касьян весь в парче золотистой.
Струны внезапно так застонали, что стало страшно. Это были все те же четыре-пять нот, но, кажется, большего отчаяния и боли не было еще на земле.
Ходят, ходят. От боли и скорби
У Николы заходится сердце:
Панство хуже царей турецких,
Басурманы не так лютуют...
Алесь несмело поднял ресницы и увидел, что пальцы малого Юрася, сжатые в кулачки, даже побелели в суставах. Увидел жесткий большой рот Павла. Он и сам ощущал, что у него прерывисто поднимается грудь и горячими становятся щеки...
Разозлился вконец Никола:
«Хватит их нам жалеть, сыроядцев.
Вновь пойдем, Касьян-братец, на небо, —
Пусть разит их Бог молнией-громом».
Отвечал Касьян черноволосый:
«Не пори ты, Никола, горячку,
Хлопы лучших панов не стоят,
Пьют все водку да бревна крадут,
На меже бьют вилами брата.
Каждый заслужил своего пана.
Если ж панов разишь молнией-громом —
Кто тогда нам храмы построит?
Кто тогда нам ладан запалит?
Сдохнем с голоду, дурень, на небе».
На какое-то особенно горделивое и жесткое лицо деда падали последние лучи солнца. Тихо гудели струны, приглушенные коричневой рукой. А голос из жесткого становился мягким и певучим:
Покачал Никола головою,
И пошли они молча на небо...