Колосья под серпом твоим — страница 33 из 183

Родился сын. Наследник. Родился Данила, сын Акима и внук Петра, а правнук Северина и далекий пронаследник Глеба.

Шел тысяча семьсот семьдесят второй год. Как дубина на го­лову, упал на дворян первый раздел Польши. Россия аннексиро­вала Приднепровье. Многие радовались, многие ругались, кое-кто пробовал протестовать. Но Акиму Загорскому до всего этого не было дела. У него был сын, сын, которому он при рождении по­дарил Вежу и родовой диамант «Набоб» с двумя пудами золота. У него был сын от самой любимой женщины, а после королей хоть deluge, а после королей и государства и нас, грешных, хоть две лужи.

Государства проходят, и царства проходят, вечная лишь лю­бовь, и человек не может умереть, не оставив следа на лоне зем­ном. Не он, так его брат. И об этом свидетельствует то, что люди есть на земле.

Вот он, человек, лежит в самых тонких пеленках, расшитых гербами, на которых золото и три стрелы и родной чертополох на кургане. У него есть отец, и мать, и пращуры, и серебряная ложка во рту. Так гори они ясным пламенем, государства, про­падай они пропадом!

...Пан Аким прожил с женой только семь лет. Она заболела и умерла, оставив вдовцу двухлетнего сына. Коротким было счастье, вырванное у Бога.

Загорский закаменел. Это было страшное время. Что-то сло­малось в душе у князя. Все поняли это, когда он, вопреки своему обычаю, оставил без смертельного удовлетворения слова одного неосторожного, который, имея в виду кончину его жены, брякнул что-то о «персте Божьем». Князь только измерил его мертвыми глазами и бросил:

— Я прогневил Бога... А чем же вы его прогневили, такие святые, что гуляет по вашим усадьбам Емелька Пугач, донской казак, а российский лжеимператор?.. Святостью?! Чтоб вы уже на висе­лице от его руки поскорее повисли, чтоб вы...

Неосторожный замочил портки. Счастье его, что не кровью.

...Надо было как-то жить. Ради сына. И князь затворился в Загорщиие, уделяя все внимание только ему. Бывший «шаматон и ферлакур важнецкий» жил теперь едва ли не суровым мнихом. Охотился, ночевал в лугах, пропах дымом костров и вереском. Сына возил с собой, чтобы рос здоровым, потому что это было последнее, что у него оставалось, и он хотел, чтобы это последнее жило бесконечно.

Из-за долгой отвычки от женщин и суровой жизни глаза быв­шего ферлакура стали наивными, как мир, и простыми, как широ­кое небо над головой. Будто все простое отразилось в них: смерт­ный взгляд затравленного волка, ширина рек, дым ночных костров и васильковое небо с первой звездой.

Женщины были теперь ему без надобности. Он твердо, не чув­ствуя в этом жертвы, решил, что их не будет у него никогда.

И тут началась семейная легенда.

...Весною семьдесят пятого года императрица Екатерина реши­ла посетить свои новые земли. Она ехала туда для встречи с им­ператором австрийским Иосифом, который должен был прибыть в Могилев инкогнито, под именем графа Фалькенштейна.

Потемкин, которому указом от первого января были поручены губернии Новороссийская и Азовская с укреплениями Днепров­ской линии, оставил Крым и поскакал в Полоцк, первый пункт, где должна была остановиться самодержица.

Отовсюду собирались в Полоцк дворяне. Вооруженные маг­наты ехали со своими знаменами, вели под ними отряды своей мелкопоместной шляхты. От Могилевского дворянства для встречи императрицы был направлен в Полоцк князь Загорский. Он не отказался, собрание оказало ему честь, и двинулся во главе двух сотен «своих» сабель.

Екатерина ехала в Могилев с новым своим фаворитом, Лан­ским. Что бы там о нем ни говорили, но он по-настоящему, не из-за почтения и выгоды, любил ее, слишком глубокой и потому немного унижающей любовью.

Любовь эта была ему не радостью, а источником неисчерпае­мых мучений.

...Он — боялся. Он знал, что он беззащитен, что от него, как и от других, ничего не зависит, что в каждую минуту его, вместе с его любовью, могут бросить в черную бездну, которой представ­лялся ему мир без нее...

В этом была страшная горечь, так как душой он знал: если его бросят, то поделом. У него не было ни мужественной силы и ума Потемкина, ни красоты Зорича. Чем он мог удержать ее? У него была лишь любовь, трогательная в своей непосредственности и глубине.

Но он был посредственностью.

Любила ли она его? Могла ли без него жить? Он был посред­ственностью, да, но ведь и Ромео, если отбросить его страсть, обыкновенный молодой человек, каких тысячи.

Да и Она была не Юлия.

Не было девочки в расцвете весны, трогательно неумелой и сильной в этом неумении.

Была женщина, которая начинала стареть и которая привязы­валась к неудачному любовнику почти по-матерински.

Что ж, живут и с такой любовью. Стареющие женщины часто начинают любить молодых, будто желая обмануть судьбу и силой вернуть себе молодость. Это даже довольно сильное чувство. Оно может стать последним.

Со всякой женщиной, кроме такой, как она. Вторая беда Лан­ского была в том, что та, кого он любил, принадлежала к жен­щинам, безумно не желающим стареть. Она знала, что ее при­вязанность — один из первых признаков старости, и невольно сопротивлялась. Ей хотелось иной любви. Она была женщиной. Не старой женщиной. Во всяком случае не ощущала себя такой. А женщине всегда столько лет, на сколько она себя чувствует.

Он мучил себя. Он чахнул. Он должен был погибнуть, хоть его кончина была еще далеко.

Все это делает понятным то, что случилось дальше.

...Самый древний город восточных славян реял знаменами, сиял золотом, гремел музыкой, переливался всеми цветами одеяний.

И еще — цвел.

Берега Полоты и Двины захлебывались в бело-розовом цвете яблонь и вишни. Был разгар весны, и душистый, нестерпимо-слад­кий молодой ветер летел с полей и лугов.

«Какими гимнами восславить тебя, весна, за все то, что ты дава­ла мне?! За радость первой моей весны, горечь той — ты помнишь какой! — и безнадежность последней?!

Какими гимнами — если все они не стоят венчика цветка и горечи губ Той?! Какими словами — если безмолвна моя гортань и слаб мой язык?!»

...Земля дрожала от гуда колоколов. Два сияющих шествия тек­ли по городу. Императрица шла в православный, Потемкин — в униатский собор.

Возможно, вспомнив неопределенные слухи о своем проис­хождении, возможно, из-за желчности и презрения ко всей этой камарилье, но он купил себе право на приднепровское дворянство и им тыкал всем в нос, забыв все другие свои титулы, дразнил бывших друзей, с презрением махая на них рукою, недвусмыслен­но давал понять им, что он презирает все остальное, как потеху, подходящую холуям, и гордится лишь этим. Ему было горько. И не потому, что его звезда закатилась, ведь он и не желал, чтобы она вновь взошла, а потому, что власти первого в стране у него так и не было. Черт с ним, с охлаждением! Страсть закончилась, и почему бы не смотреть сквозь пальцы на то, что происходит вокруг сердечного друга. Нестерпимо было иное: ож так и остался вторым. Владея ей как женщиной — не до конца, далеко не во всем, владел ею как императрицей.

А императрица видела все это и посмеивалась. Ее сердечный друг Гришенька не слишком ли много хотел.

Так столкнулись в праздничном Полоцке несколько человек, связанных с одной.

Невдалеке, в Шклове, сидел и ждал один из бывших, Зорич, надеющийся роскошью приема вернуть себе фавор. Рядом — в Полоцке, были двое. Один не боялся ничего, второй — плакался и боялся всего. Один был остывший верный и слегка ироничный друг, второй — измученный различными подозрениями любов­ник.

Но героем этих дней не был ни один из них.

Героем был человек тридцати шести лет в простой на вид широкой местной одежде, которая стоила если брать вместе с саблей, больше одеяний всех. Только его взгляд не выявлял ни ожидания, ни иронии, ни страданий, а был простым, вежливых преданным взглядом. Простым, как свободное небо над этой ре­кой. И властительница заметила этот взгляд. Заметила еще тогда, когда он просто и естественно подал ей руку, чтобы возвести на ковер, ведший к собору.

Били колокола. Цвели деревья. И на минуту ей показалось, что вот он — тот, который освободит ее от безнадежной любви одного и от иронии второго.

А он шел в стороне, по земле, и это было бы даже дерзко, если бы не то, что он приобнажил саблю, как тогда, когда читают Еван­гелие.

Простые, как у мудрого сказочного зверя Единорога, глаза, дивной красоты, в природных локонах, волосы.

Он ни о чем не думал. Он и саблю приобнажил не из уважение к царице, потому что никогда не думал, хороший или плохой она властелин, а из уважения к женщине. Он не знал, нравятся ли ему эти легкие и слегка напудренные золотистой пудрой волосы, ярко-синие глаза, ямочки на щеках и приятная полнота. Она была просто женщина, а он уважал настоящих женщин, все равно, хо­рошие или плохие они были.

Он знал их — значит оправдывал.

Она была просто женщина и непростая женщина. Владелица душ всех, кто здесь был. И он, не рассуждая и даже не думая об этом, признавал ее Право на все, на души и тела подданных. И он, не зная этого, готов был без слова, без самых маленьких ко­лебаний отдать ей самого себя, если она захочет, как отдал бы ей свой дом и все, чем владел.

Он никогда не признал бы власти Мужчины над своей жиз­нью, но он признавал эту власть за Женщиной. Это было Высшее, как он понимал это простым сердцем. Если на тебя замахивается Зевс — ему отвечают стрелой. Если тебя жаждет Афродита — ей отвечают молчаливым склонением головы.

И он, не зная еще этого, отдал бы ей себя, если бы она захоте­ла, ни без каких угрызений совести, потому что не считал такого предательством памяти жены.

Можно презирать женщин, почитая память Одной, но нельзя отказать в поцелуе богине, не думая о том, достойна она или не достойна, много у нее было мифологических приключений с дру­гими или совсем не было.

И она ощущала этот особенный, просто-величественный склад души неизвестного ей князя, и на минуту ее охватило такое же­лание при всех склонить к нему голову, что она лишь большим усилием воли сдержала себя.