— Дочь... — бросил он.
— Тут, — не соврал игумен.
— Отваливай врата, пес.
— Не оскверняйте обители, просил игумен. — Монастырь не может отказать рабам Божиим, умоляющим об убежище.
— А гореть твой монастырь может?
— А в Соловки на заточение ты хочешь? — спросил игумен.
Он чувствовал за собою силу государства, силу стен, четырехсот монахов и десяти пушек. Не отучилась еще братия с тех пор, когда монастырь был пограничной крепостью.
— Лизоблюд, — гневно ругался пан. — Холуй петербургский! Бл... своей коронованной затычки.
— Анафему наложат, — пригрозил келарь. — Ты, быдло, дзёкало недобитое.
— А я вот дам вам анафему. Сводники! По сколько копеек с кровати берете?
— Не оскорбляй Бога, пришелец соловецкий, — бросил игумен.
— Это кто Бог? Ты? Козел ты!
В ответ со стен рыгнула пушка.
— Х-хорошо, — отозвался пан, глядя на мяч, который вертелся у его ног. — Т-так. Хорошо-то вам будет с небес на меня в Соловках смотреть.
Испуганный этим спокойным тоном, игумен хотел было позвать одержимого пана, но тот пошел уже в кроваво-черный мрак. А через пять минут оттуда взревели пушки. Сорок штук.
Стреляли час, не по людям, а по стене. Управляющий хватался за голову. Пускай бы били во врата, их и восстановить легко. Нет, бьют в стену.
...А пан с окаменевшим лицом приказывал пушкарям сыпать двойной пороховой заряд:
— Ничего, не разорвет! Сыпь! Бей... И вот что, накалите ядра. Бейте ими по крышам! По крышам!
Монахи сначала стреляли, а потом бросили. Видно было, как они поднимали к небу руки, стоя на стенах, а вокруг мчалась, вертелась красная преисподняя. В багряном зареве лицо пана стало ужасающим...
Пылали щепяные крыши... И вот со страшным грохотом обрушилась, упала в облаках красного дыма угловая башня.
Осаждавшие ворвались в охваченный пламенем монастырь.
Монахи не защищались. Управляющий рвал на себе волосы. Отца келаря, спрятавшегося на помойке, за оскорбление тыкали носом в конский навоз.
Перед вратами, на голой земле, два мужика проявляли инициативу, стегали отца игумена, предварительно сняв с него куколь.
— Вот тебе «дзекало»! Вот тебе «пришелец»! Ты пана так? Пана?!
Дочь и ее мужа вытащили за стены, скрутили и бросили в разные возы.
Пану было мало. Гнев душил его, тот гнев, от которого он не мог избавиться столько времени.
Страшная кавалькада двинулась назад. По дороге взяли без боя, лишь выломав врата, католический монастырь и за сутки выпили в нем все вина и ликеры.
Праздновали. И с горя тоже.
Монахи, обрадованные позору конкурентов, сами угощали вояк. Черт с ними, с ликерами! Будут еще. Но ведь пан схизматиков попирал. И поэтому столы просто ломались.
Подступали потом, пьяные — приспичило, — и к монастырю монашек-визиток и грозились взять, но пожалели женщин. Визга много!
...Невесту, когда приехали домой, пан повелел запереть в дальних комнатах. Жениха — бросить ручному медведю, который совсем по-братски любил людей, обнимал и ласкал человека, лизал и сосал волосы и лицо, так что некоторые, особенно деликатные оставались почти без кожи на щеках.
Пан сел и думал часа два. А потом впервые после кончины жены слезы брызнули из глаз. За что?
Осушил их и повелел привести жениха. Того освободили из мягких объятий медведя всего облизанного, розового.
Пан Данила встретил его, сидя за столом, на котором стоял дутый зеленый штоф.
— Ну?!
Молодой человек молча заколотился.
— Выпей. Полегчает.
Тот выпил.
— Как же это вы? И не спросились.
— Она сказала, что все равно за военного не отдадите.
— Правильно, — грозно подтвердил Загорский. — От военных, жандармов слушающихся, все злое на земле. Они в пушечки играются, они на рассвете приходят за добрыми людьми... Почему оружие не сложил перед сватовством?
— Честь.
— А ты знаешь, что их породу когда-нибудь на парапетах цитаделей расстреливать будут? Как собак! За все горе!
Молодой человек всхлипнул.
— Ты чей?
— Полоцкий.
— Пей еще, — смягчился Данила. — Православный?
— Православный.
— Усадьбы есть?
— Одна деревня.
— И то ладно. Становись на колени!
Тот опустился. Пан отвесил ему три громкие оплеухи.
— Не служи курьяну5. Не сватайся за спиною. Не ищи у церковных крыс спасения... Встань... Сядь... Пей... Голоден?
— Да...
— Кондратий, курицу зятьку. Каплуна! Чтобы помнил, что каплуну служил.
Молчали. Пан Данила пил водку, лицо его было страшным.
— Службу оставишь сегодня же... Перейдешь в униатство...
— Вы ведь православный...
— Я не православный. Я никакой. А ты перейдешь, чтобы никогда с теми не сталкиваться, у кого защиты искал. Пускай еще один плевок в рожи получат... А то они слишком уж Спасу молятся, тому, который овец под нож кладет... Спасу с секирою в морде.
Помолчал.
— Получите две тысячи душ. И отправляйтесь в свою деревню. С глаз долой. В Вежу и Загорщину ей — никогда. Деньги будете получать аккуратно. Когда увижу, что исполнил мои повеления, что не будешь служить этой тронной б... с утонченными ручками да со слепящей улыбкой, когда узнаю, что дочь забеременела — получите на все души дарственную. Все... Можешь брать и ехать.
И подняв его с кресла, как куклу, поцеловал в лоб.
— Ступай... сынок.
— Неужели вы с нею попрощаться не захотите? Она ведь вас любит.
— И я ее люблю, — ответил пан. — Но за то, что она забыла, от чьих рук ее мать погибла, нет ей прощения... моего.
— Я виновен, — осмелился молодой человек. — С меня и спрашивайте.
— Твоя вина — в огороде хрен. На то мужики и есть, чтобы шкодить... А она должна была знать... За все я тебя простил... За смелость, что не побоялся со мною связываться. Таких людей, сынок, мало на свете... Или, может, не знал, что это такое?
— Знал, — искренне ответил зять.
— Ну вот. Может, я полюбил бы тебя, если бы не виделись мы сегодня первый и последний раз... В конце концов, если все обойдется только, можешь приехать... Один.
— Один не приеду.
— Оно и лучше, — согласился пан. — Это вам только повредит. Потому что я смертник.
— Почему?
— Не родился еще человек, который меня голыми руками взял бы. Да и потом... расстрелянным быть — это еще ничего. Но меня за богохульство могут в Соловки отправить... к церковным крысам. А я лучше со змеями и аспидами сидел бы. Потому хватит мелкопоместным мой хлеб задаром есть... Пускай вместе со мною льют кровь. Я не в Соловках умру. Я умру тут. На моей земле, в моих стенах. Ступай. Передай дочке мое благословение.
Молодые уехали. А пан Данила начал укреплять Вежу. Вокруг башни, в стороне от дворца, день и ночь насыпали валы, втаскивали пушки на стены, под натужный крик катили бочки с порохом. В башню переносили любимые картины пана, античную бронзу, античный мрамор. Под дворец тайно подвели фитили, чтобы, в случае чего, поднять его в воздух вместе с гостями, которые, конечно же, разместятся в нем во время осады. Пан не хотел никому отдавать своего чуда. А по ночам он, вместе с ближайшими друзьями, которые захотели погибнуть вместе с ним, предавался, будто с цепи сорвавшись, самому неудержимому разгулу, словно хотел растратить, извести, до дна расплескать себя.
Лились столетние меды. Стреляли пробки. Пили сект из самых лучших, паутиной затканных бутылок. Извивались танцовщицы. Он сидел среди шума, музыки, поцелуев и молча пил, молча нес бремя своих страстей, как последний римлянин.
Он знал: смерть могла прийти каждое утро.
Он не сожалел об этом.
...Сына отправили в Загорщину и, закончив все, стали ждать.
Это сделали в мае, а в июне Наполеон перешел Неман. Загорским не было кому заниматься, как и всей приднепровской землей, отданной, в который уже раз, врагу.
— Что ж, — обратился к друзьям Загорский, — гуляйте. Приговор пошел на обжалование.
Он ждал, присматривался. Бои гремели уже за Днепром.
Наполеон был ему кое в чем немного симпатичен. Во всяком случае, смел. Воин. И, потом, все-таки было лучше, нежели быть отданным в лапы тому, кто приказывал хватать людей. Тому, кто отправлял людей в монастыри. Тому, кто, не имея на это никакого права, руководил настоящими мужами...
— Er-ma-fro-dit-to!
Даже далекое присутствие такого на троне пачкало Днепр.
Но, с другой стороны, слишком уж радовалась Варшава. Он ничего не имел против поляков. Их достоинство было близко ему, и он признавал их право на обиду. Но причем тут он, Загорский? Отца выслали из Варшавы, а теперь Варшава сама идет к нему на французских штыках. Затычкой быть? Нет, хватит. Хватит с него и православной сволочи в рясах. Иезуитов — на фонарь!
Он недаром был вольтерьянцем. Раздавите гадюку! Раздавите инквизиторов — все равно, попов или ксендзов. Два сапога пара.
Поэтому на вопросы соседей он отвечал уклончиво:
— А что корсиканец? Корсиканским чудовищем я его называть не хочу. Но и от Августа в нем — пшик. Я сам, возможно, не хуже его, только революция меня не подсадила до консулов, армии не дала.
Потом Наполеон вознамерился ограничить притязания Варшавы, создав литовско-кривское государство. Варшавское панство обиделось. Местные дворяне воспылали необоснованным энтузиазмом, предложили Загорскому возглавить поход. Он отказался.
— Почему? Вы не одобряете намерения? — спросили депутаты.
— Я приму его даже голодного и гонимого и буду защищать, хоть бы сюда пришел сам Курьян... За одно это намерение!.. Гм, тем более что Курьян все равно придет за мной, если Бог даст ему рога. Я ничем не рискую. Я просто взлечу вместе с ним в воздух. И, именно потому, а также и по другой причине, не поддержу вас, хотя и благодарю за доверие.
Те не понимали.
— Это не борьба за родину, господа, — продолжал князь. — Он увидел вашу силу и решил воспользоваться ей. Этот ловкач имеет свой расчет. Ведь он хочет водить вас за нос, господа, и вы, приднепровские дворяне, сейчас в незавидной роли кошки, таскающей обезьяне из огня каштаны. Не обожгите лап. Обезьяна опасная штука, но и огонь кусается... Сегодня польское государство... Завтра — литовско-кривское (кстати, вы умеете говорить по-литовски, господа?.. Я — нет). ...Послезавтра ловкач заметит, что на Ветке, среди раскольников, много здоровых мужчин, и решит создать Великое княжество Веткинское... Почему нет? Они ведь также не похожи на всех остальных, веткинцы?.. Либо татарский султанат с центром в Смиловичах... И те распустят бунчуки, горланя на чистом здешнем языке: «За султанат! Бей гяуров!»