Колосья под серпом твоим — страница 39 из 183

Он опустил веки.

— И еще, господа... Народ не с вами. Он ненавидит Курьяна, шпицрутены, наборы. Но француз пришел в его дом, забрал его сено, расстрелял отца, осиротил детей... Когтем зацепил за сердце. А вы знаете, что такое наш народ, если его — когтем за сердце... Так вот, я небольшой любитель кулаги, лаптей, народных запахов. Но против народа я не пойду... Против идеи народа.

Поднял веки и посмотрел прямо в глаза делегации.

— Если бы я был трусом — я, спасая свою шкуру, возглавил бы ваш поход, чтобы отдалить расплату лично со мною... Сколько вас? Только на Могилевщине около тридцати тысяч. Сколько бы пошло дворян со всей территории возможного — гм! — государ­ства? Шестьдесят. Шестьдесят тысяч отчаянных голов. Больше, нежели корсиканец потерял при Бородине. Корсиканец в Мо­скве. Чаши весов качаются... Скажем, если бы была надежда на успех, — трус в карты не играет. Что тогда? Марионетки в руках человека, которого ненавидит мой народ? Великая держава Шлезвиг-Суходольская... «Их глаубе, герр Кениг...» — и руки по швам.

Он грустно улыбнулся.

— Это не игрушки, господа. Не делай другому того, что тебе не мило. Не сунь пальцев меж дверей. Мой Янка сделал из этих двух пословиц одну: не сунь пальцев, где тебе не мило. Не будь пушеч­ным мясом для чужих капризов. Вы не слуги Курьяна и не слуги маленького капрала. Теперь вы только металл под молотом... Это не игрушки, это — трагедия. Вы еще не раз будете глотать желчь... Но те, белые, внизу, не с вами, и не с Капралом, и не с Курьяном... И вот поэтому я не буду защищать свою шкуру крестьянской и вашей, и всякой другой кровью, а просто подожду. Подожду среди вашего возможного презрения, пока не придет Курьян, чтобы как можно дороже продать свою жизнь... Все.

Часть дворян все-таки пошла, вооружив своих мужиков и Шляхту. Услышав об этом, он пожал плечами.

— Les sal-lanes6.

Он произнес это так, что в слове выразительно прозвучало сочетание «sal»7.

Ах, маленький капрал, ловкач, маленький сбиватель грушек чужими руками! Почему же ты тогда не сбил с дерева и нас? Это ведь так легко. Во Франции нет крепостничества. Сделай, чтобы его не было и тут, и в России. Как сразу загремит Курьян! Да нет, куда тебе. У тебя есть силы, — и то не всегда, — чтобы столкнуть лбами людей с разными честолюбиями и разными страстями, но ты не можешь укротить море. Ты боишься, что оно разбушуется. И это доказательство того, что ты великий полководец, но не ве­ликий человек. Великий моря бы не испугался. Но тебе так дорого стоило взнуздать это море там, у себя. Ты слишком хорошо пом­нишь, как корзинки под гильотиной становились скользкими от крови. Ты боишься того же и у нас. А почему? Зачем тебе жалеть мою голову? Ты ведь не пожалел бы подставить ее под пулю на одном из бесчисленных редутов. Значит, дело не в моей голове... Просто ты кукольник, дергающий нити марионеток, как каждый тиран, в котором всегда есть и будет что-то от холуя. Кукольник, а не Прекрасный Ладимер из сказки, тот самый, который вспахал лемехом море.

Ну и черт с тобою! Ты дал мне лишь один дельный совет. Буду отбиваться, когда за мной придут. Но я попробую тоже подергать за ниточки, если ко мне придут с хитростью. Подергаю просто из любопытства, чтобы посмотреть, как еще низко может пасть человек. Я знаю, что Курьян душитель, но я не знаю, подлец ли он. Я испытаю это на его холуях. Каков хозяин, таковы и слуги.

А напрасно ты не попробовал разнуздать море, корсиканский сорванец. Ей-богу, интереснее погибнуть от руки местного Робе­спьера, кровавого и с вилами (на гильотину он тратиться не будет, держи карман), нежели от Курьяна с мизерной задницей, затя­нутой в лосины. Янка-Робеспьер — так это хоть интересно. А ты не пожелал. И вот за это наложат тебе ну по самое... И полетишь ты рылом в свой же навоз. И начнут же тебя по замкам таскать, имя грязью обливать, возвеличивать, опять обливать, пока не при­дут к выводу, что было положительное, а было и отрицательное, и только неизвестно, что перевешивает, да и вообще, стоит ли этим заниматься, тем более что все твое дело давно утонуло во тьме веков и, за ненадобностью, занесено на антресоли архива матуш­ки-истории.

Костям и то покоя не будет. Должен был знать историю ма­ленького Наваррца. Пришел с юга, променял Париж на мессу, умер, забальзамировали итальянским способом, на века. Поло­жили в какое-то там аббатство... Сен-Дени, что ли? А тут Робе­спьер... Санкюлоты подумали-подумали. Хороший, кажется, был король, песенки о нем поют: «Vive Henri quatre...» Да и труда человеческого жаль. А потом, подальше от греха, в огонь, вместе с Людовиком Одиннадцатым, Окаянным... Так и тебе будет. Твою Вандомскую колонну обязательно кто-то сбросит рано илм поздно. Твой прах, который, ты полагаешь, положат в Дом инвалидов, — кто-то выбросит.

Ну вот, знаешь, а из кожи лезешь.

А напрасно ты не попробовал разнуздать море!..

Таким мыслям предавался Данила Загорский, все еще укрепляя башню, готовя еще одну хитрость и напиваясь, будто в пустыне. А потом, когда Корсиканец действительно загремел, из Петербурга приехал ревизор, чтобы расследовать дело о монастыре, генерал-адъютант Баранов...

«Эге, силою брать не будут, — подумал пан. — Дело за истече­нием времени приутихло и кажется уже не таким важным.,. Что ж, Баранову и Бог велел быть одураченным. Не с такой фамилией орлов ловить. Вот если бы это Апраксин, или Баратынский, или, по алфавиту, Вяземский либо Гагарин. Надо рискнуть».

И он рискнул: пригласил генерал-адъютанта в Вежу. А там на ужин. А там — в башню.

Баранов увидел валы, порох, пушки, вооруженных людей, а в башне бесценные гобелены, антики, картины.

— Почему это здесь? — Баранов вспомнил бочки с порохом в подземельях и содрогнулся. — Жизнь вам, надеюсь, не опосты­лела?

— Я фаталист. Попасть так попасть.

— А коллекции?

— Я не хочу, чтобы ими утешался кто-то еще. Впрочем, вам могу подарить этого фавна.

Фавн со временем приобрел благородную темную патину, втер­тую в мрамор. Она не снижала его белизны, а лишь придавала ему рельефность и красоту живого тела.

Фавн едко улыбался Баранову. Генерал не помнил себя от радо­сти. Это было ценнее, нежели «Нерон» Юсупова, обыкновенный официальный бюст римских времен. У Юсупова была лишь одна «ступа» с такой вот патиной. А это... Эллада! У него, Баранова, есть уже бюст Агриппины. Теперь он переплюнет и Юсупова с его «ступою», и Шереметьева с его знаменитой помпейской «Ко­зочкой».

— Берите, генерал. Я освобождаю этого фавна от предопреде­ленности.

Загорский увидел, что клюнуло. Несколько таких западней, для каждого типа людей, было расставлено у него.

— Пожалейте это, князь, — взмолился ревизор. — Взрыв — и...

— Все равно живем на вулкане. Не я, так кто-нибудь другой.

Баранов понял намек. Да гори оно ясным пламенем, чтобы из-за башни какого-то идиотского монастыря погибло такое. Но ему было страшно: а вдруг и на него донос?

— Вы знаете, что на вас есть анонимный донос, князь?

— Возможно. У меня много врагов.

— О монастыре.

— Слышал и такое. Надеюсь, не игумен жаловался.

— Нет, он как раз молчит.

«Еще бы он кричал, — подумал князь. — Кто его, если он кри­чать будет, хлестанного, на месте оставит. Молодцы мужички! Надо будет обоим — волю».

А вслух продолжил:

— Видите, ветра из монастыря... мне бояться не приходится, я ведь говорю: сплетни врагов.

— А дочь?

— Да что дочь? Вы лучше спросите у нее и у зятя. Живут. При­даное — две тысячи душ. Чего им еще?

Баранов стал спокойнее.

— А кто же монастырь сжег?

— Французы, любезный генерал, французы. Все они, фарма­зоны. Буонапарте...

— А католический монастырь?

— Да, — признался Загорский, — угощали нас там, угощали. Такие гостеприимные люди!

И осекся.

— Неужто они жаловались?

— Что вы. Наоборот, хвалят.

«Почему бы они меня не хвалили, — подумал Загорский. — Послушал бы ты, как бы они меня хвалили, если бы я обер-про­курора Святейшего Синода убил, вместе с Курьяном».

А вслух обобщил:

— Вот видите, генерал, как можно обращать внимание на донос без подписи... Да и вообще, что говорить об этом... Давайте лучше в фараон перекинемся.

«Сволочь, — подумал Баранов. — Еще дразнит. Ну, я же тебе сейчас за фавна деньги проиграю. Отказаться не могу, по несчаст­ной слабости моей к антикам, то я же сделаю так, что я у тебя этого фавна куплю. И руки будут свободны».

— Пожалуйста, князь.

«Дурак, — думал Загорский. — Ты ведь не только дурак, ты еще и сволочь. Посмотрим, кто проиграет. Чтобы проиграть в свое время да умело, на это мозги получше нужны, нежели у тебя...»

Перед рассветом Загорский встал из-за стола в страшном про­игрыше: проиграл Загорщину. Баранов, не понимая, как же это так произошло, что он получил взятку, умолял его не считать игры всерьез.

— Родовое имение, князь. Его ведь нельзя проигрывать.

— Нельзя. Но карты. Несчастная слабость!

— Давайте не считать.

— А честь, генерал. Нет, карточные долги следует платить.

Баранов и верил во взятку, и не верил. Но даже если и не взят­ка, кто поверит, что не взятка. Родовое имение того, кого ревизу­ешь. Да и не позволят! Опека над «умственно несостоятельным» князем. Ужас! Свидетели рядом.

— Бросьте, генерал... Загорщину, конечно, жаль. Так давайте я под расписку отдам вам за нее деньги. А? И неловко не будет. На империалах печати нет, откуда они.

«Опутал, опутал, окаянный... Одной петлей теперь связаны. Он на дно и я на дно, за ним. Деньги, конечно, не скажут, откуда они. А расписки он не покажет. Боже, только бы голову из петли, да дай Бог ноги».

И, внутренне примиряясь со всем, махнул рукой.

А Загорский, отсчитав деньги на треть усадьбы: «Хватит и это­го, да и фавн добавит», — радушно объявил:

— Так я статую к вам отправлю со своими.

Баранов надрался в усадьбе до синих чертей. Его усадили в ка­рету и «еле можеху» отправили в Суходол. Оттуда он направил в Петербург депешу, что «монастырь сгорел от неизвестной причи­ны и, предположительно, едва ли не от руки злодея-корсиканца. Дальнейшее же дело за давностию и неотысканием следов, князя Загорского обеля, следует предать забвению».