Семьдесят восемь лет не дашь. Похож на пятидесятилетнего, нарядившегося стариком. Фигура все еще статная, сильная, видимо, легкая в походке, разве что только немного ссутуленная. И только шея да еще морщинистые, сильные кисти рук слегка раскрывают возраст.
Неподвижный человек все еще смотрел на Алеся и оценивал:
«До чего похож на прадеда, на Акима. Даже жесты. Даже манеры. Даже голос. Волосы, правда, и у невестки каштановые, но это не от нее... Такие вот у Акима, у отца, были... И не избалован. Соколятник, как прадед... Манеры только похуже: величия мало. Это уж от проклятого века... Все от Акима... Нет, не все... У того были синие глаза, а у этого серые, от матери... Значит, дрянь внук, ведь это женщине хорошо, а мужчине, да еще Загорскому, — н-нет... Будет как сынок: ни теплый, ни холодный... Да еще, упаси бог, в церковь потащится... К крысам, к племянничку-капралу Курьяна... Что ж, будем ждать правнука. Лет двадцать пять поживу, если светопреставления не будет... С такими правителями».
И, словно сразу потеряв всякий интерес к Алесю, сразу вернувшись в пестро-холодный ряд своих дней, преисполненных холодной властью, искусством, мизантропией и спокойным созерцанием человеческой низости, он стукнул по мраморным плитам:
— Так тому и быть... Идем, князь...
Это «князь» прозвучало ровно, спокойно.
Вежа бросил уток на пушечный ствол и пошел впереди, вытирая ладони кружевным платочком. Пошел, не интересуясь, идет за ним кто-то или нет.
Косюнька осталась среди двора, и только Алма побежала за дедом, изредка оглядываясь на внука, будто не понимая, что связывает его со стариком и что вообще надо с ним делать: кусать за икры или униженно поджимать хвост...
— Собака?.. Кто позволил?
— Никто, ответил Алесь, глядя прямо ему в глаза. — Я подумал, что если вы не хотите видеть людей, так, может, собака сделает хоть немного разнообразным наше времяпрепровождение?
— Ты прав, — согласился старый князь. — Собачья низость не так режет глаз. Она — врожденная... Довольно милая собачка.
Вышли из тоннеля, и тут взору открылся партерный фасад дворца, огромный, трехэтажный, с круглым бельведером, который был крыт золотом.
Начинал все это еще Аким, начинал в стиле барокко. Но времена менялись, на смену первому этажу, на смену времен Растрелли, пришел классицизм, и новый зодчий гармонично продлил здание во времени, не нарушив его единства: так легковесно утонченная юность уступает место мудрой и возвышенной зрелости, образуя вместе с нею одну жизнь.
От здания хороводом шли мраморные статуи. Полукругом стояли на первой балюстраде, спускались вниз — итальянские и античные, из более дешевых, шли вокруг первого партера, где был ровный зеленый ковер. Беломраморной пеной окаймляли вторую террасу. Шли вокруг второго партера. А там третьего. Улыбались лица богинь. Сурово поглядывали лица богов, мужественно — лица героев. А по сторонам шли вдоль партеров три вала деревьев, как три волны, подступающие к берегу, — одна выше другой.
— С южного фасада есть каскад, — сурово пояснил дед. — Сотня статуй. Некоторые с механизмами. Не будешь ухаживать, погубишь — грош тебе цена.
Алесь молчал. Ему не хотелось говорить с этим человеком. А князь, казалось, не замечал.
Четвертая балюстрада обрывалась над откосом. Вниз вела лестница, мимо которой проезжал Алесь. А дальше аллея, берег Днепра, даль. Без конца.
Отовсюду дворец представал над балюстрадами простым, строгим. В нем не было излишнего. Белая, голубая и золотая поэма из камня, который благодаря человеческому таланту стал мягче воздуха.
...Князь спешил. Он уже жалел, что решил познакомить этого чужого человека с его будущими владениями. Это было утомительно.
Он шел по аллее от партера в старосветском приднепровском наряде, который сочетался с деталями костюма прошлого века. Красные сапожки, чулки, кюлот из травянистого атласа. На все еще выпуклой груди белоснежная сорочка с волной невесомых кружев. А на ней что-то очень широкое, со свободными складками, среднее между чугой и халатом, багряно-махровое, не густо вытканное золотом.
В этом наряде — им самим навсегда для себя придуманном — князь был чудо как красив и вальяжен.
Шли мимо памятника Екатерине, подле которого князь преклонил голову. Шли по лужайке, на которой стоял «аркадский домик».
— Надумаешь приехать... по неотложному делу — сразу же сюда, — сухо отметил князь.
— Вряд ли надумаю приехать.
— Почему это?
— Дома веселее.
— Возможно. Но развлекать тебя мне, пожилому человеку, не к лицу. В мои времена дворяне твоего возраста валили кабанов... У вас вместо этого, кажется, церковь?.. Есть она?
— Есть.
— Тебе, конечно, там интереснее. Приедешь — поставь там за меня свечи святым Курьяна, Кукше да Сергию, да еще какой-нибудь святой Матроне Мокроподолице.
— Поставлю, — сухо согласился Алесь. — Почему не сделать услуги верующему.
Удар был несправедлив, под самое сердце, но паренек не знал этого.
Князь, поджав губы, посмотрел на него, но ничего не сказал.
Строгое здание с узкими окнами стояло в парке, примыкая к площадке, окруженной стеной.
— Мой арсенал, — показал Вежа. — Оружие, как говорится, со времен Гостомысла и до наших дней. Тут его чистят, берегут... Тут учат — в том дворе за стеной — коней, чтобы не боялись выстрелов... Все это никому не надобно... Как все на земле...
...В арсенальном зале произошла стычка.
Князь показывал сабли, старинные мечи, кинжалы, корды. И вот одна сабля, легкая даже с виду, с ножнами, инкрустированными красной яшмой и медовым янтарем, показалась Алесю такой привлекательной, что он потянулся к ней и начал ощупывать инкрустацию руками.
Князь терпеть не мог этой привычки — щупать.
— Поздравляю, — бросил он. — Это тебя на дядькованье научили таким манерам, чтобы все тереть? Да, может, еще, поплевав, полой свитки? «А сколько ж бы это стоило б, почтенный мой паночек, сколько б уже?»
Щеки Алеся зарделись. Трогать можно было все, кроме его мужицкого прошлого. Волчонок вскинул сузившиеся сразу глаза.
— А отчего бы и не взять в руки?
— Это инкрустация,
— Это — сталь, — возразил Алесь. — Все остальное лишь довесок к ней. А его может и не быть.
— Это парадное оружие, — сухо объяснил старик. — Украшение.
— Оружие не может быть украшением.
— Ого, — удивился князь. — Где ж это ты учился уважению к оружию?
Алесь смотрел прямо в глаза этому человеку, которого он, кажется, начинал ненавидеть.
— У мужиков, — ответил он. — У тех, у кого его мало, но все оно при деле.
— При де-еле, — сыронизировал князь. — Панские дрова рубит.
— Мало что оно может рубить, — не унимался Алесь.
Холодная ярость даже звенела в его ушах. А князь подбавлял жару:
— Если бы оно при деле было, как ты говоришь, не сидели бы мы тут с тобою. Так что ты мне своих чернопятых не хвали.
С печалью покачал головою.
— Отдали, называется. Одно любопытно было бы знать: чему тебя там для души научили? Во что ты веришь, кроме — «треснет пан по щеке — подставь другую»?
— Я верю в коня святого Николы, — побледнев, ответил Алесь. — И я пойду при этом коне...
— Я много видел молодых людей, смелых на язык, — гнул свое дед. — Они, к сожалению, не были смелыми на дело... Он «при коне»... А ты не боишься, что этот конь тебя лягнет?
— Он знает своих.
— Он знает тех, кто умеет ездить...
Они вышли из арсенала во внутренний двор и остановились возле входа на круглый манеж. Жерди отгораживали их от арены. Дед облокотился на них и, явно заинтересованный, начал смотреть, в мгновение ока позабыв о внуке.
В темном жерле конюшни напротив что-то копошилось...
Именно в этот момент несколько конюхов, распялив на веревках, вывели оттуда коня. Они часто переступали ногами и натягивали веревки, не давая животному возможности броситься в сторону или повернуть голову и схватить зубами.
Конь дрожал от ярости и унижения, косился напряженным бешеным глазом и так закатывал вниз зрачки, что напоминал безумного, из которого вот-вот, вот сейчас, начнут изгонять бесов. Маленькие уши были прижаты, белые ноздри раздуты. Он рвался, но те, которые так безбожно и обидно унижали его, сильно натягивали веревки, и он мог только волнообразно переливаться всеми мускулами, как змея, сбрасывающая кожу. Благородный, белый с дымчатым подпашьем дрыгант, весь в мелких черных пятнах и полосах, как леопард.
«Что они со мною делают? — кричал ярко-красный глаз дрыганта. — Что они делают со мной?! О сволочи-сволочи! О сволочи!»
— Тромб! Тромб!2 — нежно шепнул дед.
Дрыгант был действительно как смерч, как дымный столб смерча, который — головою в туче — на минуту остановился, чтобы потом неистово поплыть, помчаться дальше, в дикой круговерти разрушая деревни и города.
Один из конюхов издалека обратился к пану:
— Свалил всех и в конюшню залетел. Как услышит выстрел — бесится, князь. Такой фордыбака.
— Попробуйте несколько дней стрелять почти беспрерывно, пока не отупеет.
— Пробовали, князь.
— Попробуйте еще раз. Иначе какой ведь из него конь? Ни на охоту, никуда. Татарам разве на махан...
В коне, как во всякой вымирающей породе, живущей только последней милостью человека, было одновременно что-то нервно-звериное и мудро-покорное, неспособное к жизни. Алесь сразу понял это. Такие глаза не могли быть у обыкновенного рысака. Такие были... да вот хоть бы у испанского отцова жеребца, последнего на все Приднепровье испанца. Это был чудный конь с шерстью почти телесного цвета, с красными, как у кролика, глазами и красноватыми гривой и хвостом. Красноватыми, с отливом в зеленое.
Порода, которая изводится, не может быть такой, как все остальные породы. Возьмите хоть бы угрюмую, осужденную тупость снежных хортов в Загорщине, тупость, которая порой прерывается минутами почти человеческой смышлености.