Колосья под серпом твоим — страница 42 из 183

К каждому такому зверю — свой подход. Их следует знать, как людей, — все равно собак или коней. А тут несчастного дрыганта распяли, как христианина в римском цирке.

Раздались выстрелы. Животное приседало на задние ноги: за­прокинутый, насколько позволяли веревки, рот его истошно вопил небу.

Потом дрыгант пустил мочу. Не от страха — об этом говорила ярость всей морды, — а от бессилия, от невовозможности что-то еще сделать, чем-то другим доказать.

— Отпустите, — неожиданно крикнул Алесь. — Вы что ж, не видите? Он не хочет.

— Помолчал бы ты, — сухо отозвался князь, —христианин.

— Да он ведь не хочет. Он протестует! А они не могут!

— А ты можешь? — спросил князь.

Алесь опустил голову. Все было окончено. Унижение несчаст­ного Тромба завершило все. Он ненавидел этого человека всей силой своей детской ненависти. Да, он не мог. Но чем виноват Тромб?.. Тромбик, миленький!.. Тромбик, лягай!. Тромбик, бей эту сволочь, ведь я — не мо-гу!

Тромб внезапно вскинулся, метнулся в сторону, дал свечу — и люди полетели от него.

Кое-кто кувыркнулся через голову.

А конь бросился бить копытами. Он бил так неистово, что опилки брызгали в стороны, и гонялся за своими мучителями.

Люди сыпанули кто куда — тот на стену, тот в конюшню, толь­ко ворота хлопнули.

Поле битвы в мгновение осталось за конем. А он то бил перед­ними копытами в ворота, то носился по манежу.

— Иго-о-о, — кричала ощеренная морда коня. — А-а-а.

Князь почувствовал что-то неладное, какую-то пустоту и обер­нулся.

...Алеся не было рядом с ним. Паренек подлез под жерди. Он был уже почти на средине манежа. Шел к коню, тонехонький, очень маленький на пустом, ослепительно белом круге.

Поздно было крикнуть. Поздно броситься на помощь. И Вежа только впился пальцами в волосы.

Бешеный конь заметил нового врага, стрелою бросился к нему и вскинул в воздух страшные передние копыта.

Князь не сомкнул век — просто у него на минуту потемнело в глазах. Сейчас опустится копыто... Он сам не помнил, как ноги перенесли его под жерди, на помощь, на бессмысленную помощь. Конь опустил копыта... на опилки. Паренек стоял почти между его ног. Шея коня была закинута, глаза смотрели сверху на че­ловечка, и ощеренная пасть была в нескольких вершках от лица Алеся.

Над манежем висела острая тишина. Крикни — и все сорвется.

И в этой тишине нежный, грустный мальчишеский голосок пропел совсем не нежные слова:

— А не пошли бы вы, дяденьки, в ж... Нельзя... Тромб... Tромб... Не надо... Не надо... Тромб...

Трудно сказать, как это произошло. Может, конь устал, может, он понял, что нельзя трогать слабого ребенка. А может, неожиданно и сильно ощутил неуловимое родство и схожесть своей затравленной души и души мальчика. Но он отвел морду и звучно фыркнул.

Рука протянула ему на ладони кусок сахара. Он вновь прижал уши — у людей за сахаром всегда идет плеть.

— Возьми, Тромб, — спокойно предложил человечек, и в голосе его теперь не было грусти. — Возьми.. Ну.

Тромб покосился. Парнишка был маленький и нестрашный. И это белое на ладони..

Он потянулся и взял сахар. Чувствительные волосики-вибрисы на его храпе мягко щекотали ладонь. И Алесь ощутил, как что-то в нем упало, ощутил слабость.

Князь подходил к нему, и Алесь сказал глухим, чтобы не расплакаться, голосом:

— Прикажите привести мне мою кобылку... Я хочу домой.

Глаза их встретились. И одним этим взглядом старик постиг душу ребенка, а тот опустошенную душу старика.

...Ноги не держали..

И, не думая уже ни о чем, не думая, смешно это или нет, гладя руками детские плечи, грудь и ноги, — прямо в песок, прямо в опилки — старый князь стал на колени.

— Прости меня, сынок, — молвил он. — Прости.


XVI

Они шли рука к руке. Ничего не изменилось. Только мальчик все время спрашивал, а старик отвечал тем же сдержанным тоном. Даже язык был тот же, французский, только теперь князь чаще употреблял мужицкие слова, употреблял, не нажимая на акцент, не огрубляя их, спокойно и естественно.

Конюхи, когда старик и молодой отходили от конюшни, пришли в замешательство: не было никакого приказа о Тромбе. А Тромб, будто боясь остаться один, пошел осторожно за пареньком, косясь глазами на людей. И тогда старик обернулся.

— Тромба — в конюшню, — сухо бросил он, — двойную долю овса и фунт сахара ежедневно, пока живет.

И это был тон, от которого у всех кровь заледенела в жилах, хотя Вежа никогда не бил людей и другим запрещал: «Кричит целый день и дерется лишь тот, кто не достоин власти. Таких от власти поганой метлой надо гнать».

— Кстати, — заметил князь сухо. — Я не против попробовать утятины. Прикажи, чтобы зажарили в испанском соусе, с гвоздикой.

Все удивились: князь терпеть не мог ни утиного мяса, ни гвоз­дики. Он любил из дичи только куликов, да и то под местной под­ливой. Все было по-прежнему. Лишь ненависть паренька исчезла, уступив место настороженности. Он не понимал этого человека. А князь шел и, не замечая настроения мальчишки, говорил:

— Любишь коней? Это хорошо... Что, отец все со своей ви­нокурней?.. Ага... хвалил, говоришь, свое хозяйство? Напрасно... Гибель эти винокуренные заводы, вот что.

Ему было, кажется, все равно, слушает его маленький собесед­ник или нет, отвечает что-то или нет. Он говорил, как обычно ча­сами разговаривал с новым конем, который должен был вывозить лично его.

— Там конюшни и мой ипподром. Через две недели Мамелюк твоего отца придет вторым, за моим Ахиллом.

За ипподромом тянулись оранжереи. В парном воздухе распро­стирали листья чудные тропические растения, висели гроздья ба­нанов, ананасы выглядывали из своих кустов, похожих на связки мечей.

А за оранжереями прохладный, как после бани, воздух овевал лицо, цвели розы, тянулись дальше сады. Правее парк обрывался прямо в Днепр единственным на весь берег голым обрывом.

— Обрыв любви, — рассказывал дед. — Тут единственная дочь твоего прапрадеда, Северина, погибла. Жених пошел с другими молодыми людьми турецкие берега грабить — был такой обы­чай, — да и погиб где-то у берегов Анатолии. Пять лет ждала, не верила. А потом пришла сюда и... Не везет нам, брат, с женщина­ми. Никогда не везло. Народ мы верный, горячий, а жены наши... страдалицы, тихие...

Шли по тому же запущенному парку, где только редкие статуи иногда напоминали, что это парк.

— Так всегда делают настоящие художники, — говорил старый князь. — Рисуют что-то, убеждают тебя в том, что это естественно, как жизнь, даже более естественно... А потом, затачав все так, что ниток не видно, возьмут да и покажут язык: «А ты поверил? А я это нарочно. Хочешь знать как? Тут, брат, сложный рецептус: нос взял от друга, глаза — от любимой, — она на римском рынке цветами торговала... А тут фунт восторга да два фунта иронии, чтобы восторгу поверил...»

Взглянул на сосредоточенного внука.

— Вот если бы, скажем, нас не было, а просто какой-то лодырь нас выдумал.

— Как это нас не было? — удивился Алесь. — Но мы ведь есть?!

— Ну а если бы не было? Если бы он нас просто описывал? Он бы, наверно, взял глаза своего прадеда, историю жизни своей бабки, ссору с отцом да все это и слил в одно... Да добавил бы еще, что внук дулся на деда и молчал как мышь под веником, а дед тужился бы, как никогда в жизни. Чепуху бы написал, неправду, ведь нас таких не было. Да еще, чтобы поверили в горе внука, сказал бы, что он забыл вытереть ладони от грязи... Вытри... И что у деда на коленях были опилки.

Старик отмахнулся платочком.

— А может, и не выдумывал бы. Может, видел бы нас такими, какими мы были, потому что по духу или по крови был бы родным нам, видел те же рассветы, те же зарницы над рекой, жил бы в тех же местах, был счастлив и несчастен, как мы, а потому носил в душе всех нас, какие мы есть, хорошие или плохие, волки или агнцы. И всех бы понимал, и всех прощал. Ведь мы люди, смертные, и потому нам следует понимать друг друга.

Развел руками.

— Да только не опишет. Ничего необычного в нашей жизни нет. Рождаемся в муках, как он, как все, теряем самое дорогое, не понимаем друг друга, мучаемся, любим с болью, страдаем с горьким счастьем и умираем, как ветер, как травы и облака. И так годы, века. Королей потомки начинают путать, а мы, люди, понимаем тех, которые были, и тех, которые будут.

Аллея вела вдоль большого пруда, на острове среди которого возвышался красный мавританский замок.

— Тоже отец маху дал. Где это видано, чтобы мавританский замок стоял, окруженный водой? Они стояли среди обожженных камней, в суровых пустынях, где воздух дрожит, как стеклянный. Вся Испания такая, кроваво-красная и желтая, и черная в тенях... Но осушать пруд не буду... Тут получилось что-то новое, контраст. У змей не бывает крыльев, а у летучих мышей жала. Но кто-то смешает то и это, и из противных созданий получается чудовище, устрашающее, но не лишенное и некоторой красоты: дракон... Поэтому надо смело смешивать краски, звуки, слова. Сто раз голову сломаешь, а в сто первый зато получится явление, какого не видела земля.

По пруду плавали лебеди. Один важно двигался мимо них в темно-зеленой от деревьев воде. Шея лебедя отражалась в воде снежной полоской света и чистоты, а туловище расплывалось и исчезало в потоке воды.

Натолкнулись на озерцо, окруженное высокими искусственными скалами и потому тихое и мрачное, как озеро мертвых. Дед взял из грота два ружья.

— Видишь на той стороне белый камень?

— Ну.

— Попади.

Алесь попал двумя пулями из трех — видно было, как полетели каменные брызги.

— Неплохо, — похвалил дед. — Ну-ка я.

И начал целиться. Мертво лежала гладь глубокой, спокойной и прозрачной воды. И тут Алесь заметил, что дуло дедова ружья неуклонно и твердо опускается и сейчас смотрит прямо в воду, в которой неподвижно стоят отражения черных скал и белый кружок камня-мишени.

— Куда вы? — спросил Алесь.