За столом кроме них сидела еще женщина лет под сорок, видимо, та самая, которую доезжачий Карп, не заметив Алеся, назвал когда-то «последней метреской» пана.
— Это уже последняя... Нагрешил пан Даниил — черти со счета собьются... Но и такому приходит пора, когда надо рассчитываться. Что ж, ему не обидно.
В слове «метреска» было что-то таинственно-уничижительное, но — чудо! — Алесь сразу и думать об этом забыл, как только увидел «метреску» своими глазами. Такое спокойствие было в ее движениях, такой спокойной осенней красотой светилось это доброе, бездумное лицо. Только подумалось, как это хорошо, что она такая степенная и кроткая, такая простая, такая красивая.
— Поешьте, батюшка, вдосталь, — нараспев проговорила она вместо молитвы. — И вы, князюшка, ешьте без сомнения.
Она слегка застыдилась, обращаясь к Алесю, а тот сразу почувствовал себя с нею легко и хорошо и, чтобы отблагодарить за то, что с нею не так, как с дедом, промолвил:
— Я попрошу матушку, чтобы она поделилась с вами кружевами. Ей недавно прислали. Такие голубые кружева. Очень подходили бы к вашему платью.
У деда брови поползли вверх от непомерного удивления, но он смолчал.
— Разбирается, голубочек мой, — с грудной глубиной произнесла она. — Да только мне кружева без надобности, благодарствую вам. Годы не те.
— А почему? Вы совсем молоды и красивы...
Дед прикрыл ладонью рот. Он никогда не заливался смехом. Только прикрывал ладонью рот и нос, а поверх ладони смотрел хитрый, с искрой, глаз.
— Гля-ди-и, Александр, — протянул он.
— Грех вам, — даже стала более красивой от застенчивости женщина. — Князюшка от чистого сердца.
— Да я не к тому, — шутливо оправдывался князь. — Я просто к тому, что... Ну зачем к такому платью кружева?.. Александр, на кого она в нем похожа?
Алесь посмотрел. Платье было очень приятным, из тонкого шелка, пестренькое, серо-голубое, в мелкий-мелкий частый горошек. И вся хозяйка платья была в нем такая по-осеннему грациозная, кругловатая.
— На курочку-цесарку, — не колеблясь, ответил он.
— Ну, Александр, — обиделся дед, — оскорбил ты меня.
— А почему? — спокойно спросил Алесь. — Такая серенькая, в крапинку. А головка маленькая, красивая. Ходит себе, кокочет благозвучно... Очень красивая.
У женщины румянцем залилось лицо, а улыбка открыла ровные красивые зубы. И вдруг она засмеялась.
— Князюшка, голубчик мой, утешил. Такой шутник! А вы, пан Данила, плохо приняли хлопчика... Таскали столько голодного... Да он ведь исхудает!
— Успокойся, — глухо сквозь ладонь попросил князь. — Все хорошо. И между собою вы пришли к согласию. А мне это приятно.
— Приятно, — согласилась она. — Только обидно мне, свет мой, что люди рявкают друг на друга как Махмуды какие-то, не на ночь глядя вспомнить. Князюшка хороший. Он к вам с уважением. Уток привез, старался, потопнуть мог в ситниках этих, Богом забытых.
— А я и не говорил, что плохой.
— Без надобности мне эти кружева, — продолжала она. — Ничего мне не надо, кроме здоровья вашего, свет мой, кроме того, чтоб жили да радовали небо и меня.
— Ну, небу уж от меня радость!
— Радость, — просто возразила она. — В ком жизни больше, от того и радость...
— Ладно, ладно, — опустив веки, согласился старый князь. — Я ведь знаю Все знаю. Ты не гляди, что я шучу. Ты красивая мне и хорошая.
Князь выпил зеленую рюмку — она закачалась на столе — и закусил рыжиками свежего засола.
— Д-да, — высказался он. — Христос по душе босиком прошел.
— Французы ваши неоценимые такого не вкушали, — отметила она. — Ни русый этот, ни вольтерий богомерзкий, ни Дениска Дидикало. А что? Христос и есть Христос. По-видимому, и он не взял бы в грех... Ешь, князюшка, ешь, хлопчик.
Алеся забавляла незлобная пикировка.
— Слышишь, Ефросинья Глебовична? — объявил князь. — Мы сегодня в театр идем... к девчатам.
Искоса смотрел хитрым взглядом.
— То ж ладно. — с улыбкой молвила она. — Тогда я уж повелю, что-то вам праздничный наряд подготовили. Девчата любят, когда кавалеры хорошо одеты, красивы и только по-французски да по-французски: «Шер-машер — репа в пример».
— Пойдем, может, вместе, Евфросинья Глебовична?
— Что ты, батюшка! — подняла она руки. — Грех такой! Да и страшно. Люди ножами режутся. Раскаты грома раздаются. А я грозы и в жизни боюсь.
Князь пожал плечами.
...В здании театра царила полутьма: редко-редко где бесконечные коридоры освещались свечами в лироподобных жирандолях.
Фойе с мраморными бюстами и статуями муз пахло парфюмом и еще чем-то таинственным. Через дверь был виден темный зал, занавес, освещенный снизу и потому как живой, слышались звуки скрипок.
...Они вошли в зал именно тогда, когда передняя часть пола начала опускаться, образуя партер, а задняя вставать наискосок, образуя бельэтаж.
Передней стены не было. Вместо нее шевелился багровый бархат. Между колоннами остальных трех стен были маленькие комнатки, все пустые. А в самой большой комнатке сидели сейчас они вдвоем. Только одни они на весь темный зал.
Готовилось во тьме и незнакомых благовониях какое-то таинство, так как все напряженнее звучали, а потом вдруг умолкли скрипки и виолончели. И это называлось «Горислава и Людомир», «переложиллегендуизхроники» Загорского Иван Юровецкий, а «намузыкуположил» музыкер Янка, «вролижеглавной» Гелена Карицкая и это ей придумали такую красивую фамилию, ведь у нее карие — почти черные — глаза.
Алесь не знал, что это была одна из тех бесконечных классицистических переделок местных легенд, пользующихся успехом у зрителей за «переживаемость» и за неимением лучшего. Полоцкие воины франтили на сцене в римских латах, а девы носили роброны, если роли трагические да еще, упаси бог, отрицательные, и «пастушьи» платья, если роли комические. Героев такой легенды нельзя было узнать, так все переделывалось в целях приближения к канону «любовь — долг». Ему не было до этого совершенно никакого дела. Это был театр — неизведанная святыня, безграничное счастье и таинство.
Поднялся занавес. За ним лежал «древний Могилев» с храмами и колоннадами. И это распростиралось метров на пятьдесят — такой глубины была сцена. А дальше, уже нарисованная, возвышалась городская стена и за ней — Днепр, похожий на море. На сцене стояли воины и о чем-то спорили, картинно и страшно размахивая мечами. И так красиво они говорили стихом, что к городу приближается враг — войско во главе с князем Людомиром. А дочь Могилевского князя, Горислава, все последние дни грустна и плачет.
И все-таки Алесь ожидал чего-то еще лучшего. И вот оно явилось.
...На сцену, в длинном сияющем плаще, вышла девушка лет восемнадцати. Алесь краем глаза заметил неожиданную для сурового князя нежность и теплоту, похожую на восторг. Это появилось на его лице, проложив горькие складки возле губ, заставив задрожать веки. И по этому Алесь понял: то, главное.
Больше он не замечал ничего, кроме бледного лица с нежной и чудно красивой кожей, кроме длинных расплетенных волос, искрящихся, мягких, кроме больших карих — нет, черных — глаз.
Они были больше, нежели у всех людей на земле...
Алесь не знал, что он присутствует при чуде, великом даже на фоне этого хорошего театра, на фоне исключительной для крепостных игры других. Он просто ощутил, как от первых звуков ее голоса мурашки пробежали по спине.
А ночь идет, и катятся созвездья,
Как сонмы кораблей на темном море,
Чужацких кораблей. Ах, вижу, вижу я:
Она плывет сюда, погибель уж моя!
Неровные, то хорошие, то ужасно бездарные слова, — это не имело значения... Они были из ее губ, и эта девушка в своем сияющем плаще была выше всех остальных.
И нельзя было отвести от нее глаз.
И море вражески — о горе мне! — до края...
До края парусами обрастает.
Явился флот. Багряно стяги реют.
Блестят там пушки. Копья бронзовеют.
Заломленные руки были как стебельки цветов и как воплощенное отчаяние.
Ах, как мне в бедном сердце увязать:
И город свой любить, и за врага страдать.
Он явится в блестящих страшных латах,
В багрянопером шлеме и крылатом.
И лягут там отец, и брат, и их полки
От дорогой — Helas! — от дорогой руки.
Ветром дышало со сцены, таким ветром, что волосы на голове вставали дыбом.
Была битва. Страшно и беспрерывно грохотал гром — будто где-то, в колосниках, бревно крутили по ребристым доскам. Сверкали молнии, освещая на сцене печальную фигуру.
А дед искоса смотрел на внука, на бледное лицо, на руки, уцепившиеся в бархат барьера, и лишь качал головою. «Да, исключительная актриса, это правда. На такую и вправду глаз не поднимай, с такой — молодым будучи — жениться и то не страшно, наплевав на злые языки. Но эти глаза — это уж слишком. Как на икону смотрит, чертенок».
...Раздавались раскаты грома. А за стенами шла битва. И Людомир, которого он еще не видел, но знал, что он хороший, временно отступил. А потом было их тайное свидание. А потом извивался, как червь, рассказывая о предательстве, и сипел, как змея, перед могилевским князем отвратительный дружинник Щур.
Глаза бы его не видали!
Ее плечи, тонехонькие и жалкие, опускались, опускались. Плечи, на которые каждое отвратительное, как слизень, слово падало и ползло и изгибало, как бремя.
В темном зале неожиданно громко, прерывисто от обиды и возмущения, разразился детский голос:
— Как же тебе не стыдно?! Плохой ты! Злой человек!
Актеры встрепенулись.
И тут... Она забылась и взглянула на него. Князь с досады крякнул, решил отметить этот недостаток.
— Она посмотрела на меня, — шепотом промолвил Алесь. — По-смотре-ела.
И князь решил, что не сделает замечания.
А на сцене была тюремная камера, такая темная. Издалека не видно, но, наверно, стены в блестящих полосках от слизней, как в винном погребе в Загорщине. За что ж это? Такую молодую и красивую! Она ведь посмотрела на него!