Колосья под серпом твоим — страница 44 из 183

За столом кроме них сидела еще женщина лет под сорок, види­мо, та самая, которую доезжачий Карп, не заметив Алеся, назвал когда-то «последней метреской» пана.

— Это уже последняя... Нагрешил пан Даниил — черти со счета собьются... Но и такому приходит пора, когда надо рассчитывать­ся. Что ж, ему не обидно.

В слове «метреска» было что-то таинственно-уничижительное, но — чудо! — Алесь сразу и думать об этом забыл, как только увидел «метреску» своими глазами. Такое спокойствие было в ее движениях, такой спокойной осенней красотой светилось это до­брое, бездумное лицо. Только подумалось, как это хорошо, что она такая степенная и кроткая, такая простая, такая красивая.

— Поешьте, батюшка, вдосталь, — нараспев проговорила она вместо молитвы. — И вы, князюшка, ешьте без сомнения.

Она слегка застыдилась, обращаясь к Алесю, а тот сразу по­чувствовал себя с нею легко и хорошо и, чтобы отблагодарить за то, что с нею не так, как с дедом, промолвил:

— Я попрошу матушку, чтобы она поделилась с вами круже­вами. Ей недавно прислали. Такие голубые кружева. Очень под­ходили бы к вашему платью.

У деда брови поползли вверх от непомерного удивления, но он смолчал.

— Разбирается, голубочек мой, — с грудной глубиной произ­несла она. — Да только мне кружева без надобности, благодар­ствую вам. Годы не те.

— А почему? Вы совсем молоды и красивы...

Дед прикрыл ладонью рот. Он никогда не заливался смехом. Только прикрывал ладонью рот и нос, а поверх ладони смотрел хитрый, с искрой, глаз.

— Гля-ди-и, Александр, — протянул он.

— Грех вам, — даже стала более красивой от застенчивости женщина. — Князюшка от чистого сердца.

— Да я не к тому, — шутливо оправдывался князь. — Я просто к тому, что... Ну зачем к такому платью кружева?.. Александр, на кого она в нем похожа?

Алесь посмотрел. Платье было очень приятным, из тонкого шелка, пестренькое, серо-голубое, в мелкий-мелкий частый горо­шек. И вся хозяйка платья была в нем такая по-осеннему граци­озная, кругловатая.

— На курочку-цесарку, — не колеблясь, ответил он.

— Ну, Александр, — обиделся дед, — оскорбил ты меня.

— А почему? — спокойно спросил Алесь. — Такая серенькая, в крапинку. А головка маленькая, красивая. Ходит себе, кокочет благозвучно... Очень красивая.

У женщины румянцем залилось лицо, а улыбка открыла ровные красивые зубы. И вдруг она засмеялась.

— Князюшка, голубчик мой, утешил. Такой шутник! А вы, пан Данила, плохо приняли хлопчика... Таскали столько голодного... Да он ведь исхудает!

— Успокойся, — глухо сквозь ладонь попросил князь. — Все хорошо. И между собою вы пришли к согласию. А мне это при­ятно.

— Приятно, — согласилась она. — Только обидно мне, свет мой, что люди рявкают друг на друга как Махмуды какие-то, не на ночь глядя вспомнить. Князюшка хороший. Он к вам с уважением. Уток привез, старался, потопнуть мог в ситниках этих, Богом забытых.

— А я и не говорил, что плохой.

— Без надобности мне эти кружева, — продолжала она. — Ничего мне не надо, кроме здоровья вашего, свет мой, кроме того, чтоб жили да радовали небо и меня.

— Ну, небу уж от меня радость!

— Радость, — просто возразила она. — В ком жизни больше, от того и радость...

— Ладно, ладно, — опустив веки, согласился старый князь. — Я ведь знаю Все знаю. Ты не гляди, что я шучу. Ты красивая мне и хорошая.

Князь выпил зеленую рюмку — она закачалась на столе — и закусил рыжиками свежего засола.

— Д-да, — высказался он. — Христос по душе босиком прошел.

— Французы ваши неоценимые такого не вкушали, — отметила она. — Ни русый этот, ни вольтерий богомерзкий, ни Дениска Дидикало. А что? Христос и есть Христос. По-видимому, и он не взял бы в грех... Ешь, князюшка, ешь, хлопчик.

Алеся забавляла незлобная пикировка.

— Слышишь, Ефросинья Глебовична? — объявил князь. — Мы сегодня в театр идем... к девчатам.

Искоса смотрел хитрым взглядом.

— То ж ладно. — с улыбкой молвила она. — Тогда я уж повелю, что-то вам праздничный наряд подготовили. Девчата любят, когда кавалеры хорошо одеты, красивы и только по-французски да по-французски: «Шер-машер — репа в пример».

— Пойдем, может, вместе, Евфросинья Глебовична?

— Что ты, батюшка! — подняла она руки. — Грех такой! Да и страшно. Люди ножами режутся. Раскаты грома раздаются. А я грозы и в жизни боюсь.

Князь пожал плечами.

...В здании театра царила полутьма: редко-редко где бесконеч­ные коридоры освещались свечами в лироподобных жирандолях.

Фойе с мраморными бюстами и статуями муз пахло парфюмом и еще чем-то таинственным. Через дверь был виден темный зал, занавес, освещенный снизу и потому как живой, слышались звуки скрипок.

...Они вошли в зал именно тогда, когда передняя часть пола начала опускаться, образуя партер, а задняя вставать наискосок, образуя бельэтаж.

Передней стены не было. Вместо нее шевелился багровый бар­хат. Между колоннами остальных трех стен были маленькие ком­натки, все пустые. А в самой большой комнатке сидели сейчас они вдвоем. Только одни они на весь темный зал.

Готовилось во тьме и незнакомых благовониях какое-то таин­ство, так как все напряженнее звучали, а потом вдруг умолкли скрипки и виолончели. И это называлось «Горислава и Людомир», «переложиллегендуизхроники» Загорского Иван Юровецкий, а «намузыкуположил» музыкер Янка, «вролижеглавной» Гелена Карицкая и это ей придумали такую красивую фамилию, ведь у нее карие — почти черные — глаза.

Алесь не знал, что это была одна из тех бесконечных класси­цистических переделок местных легенд, пользующихся успехом у зрителей за «переживаемость» и за неимением лучшего. Полоц­кие воины франтили на сцене в римских латах, а девы носили ро­броны, если роли трагические да еще, упаси бог, отрицательные, и «пастушьи» платья, если роли комические. Героев такой легенды нельзя было узнать, так все переделывалось в целях приближения к канону «любовь — долг». Ему не было до этого совершенно ни­какого дела. Это был театр — неизведанная святыня, безгранич­ное счастье и таинство.

Поднялся занавес. За ним лежал «древний Могилев» с храмами и колоннадами. И это распростиралось метров на пятьдесят — та­кой глубины была сцена. А дальше, уже нарисованная, возвыша­лась городская стена и за ней — Днепр, похожий на море. На сцене стояли воины и о чем-то спорили, картинно и страшно раз­махивая мечами. И так красиво они говорили стихом, что к городу приближается враг — войско во главе с князем Людомиром. А дочь Могилевского князя, Горислава, все последние дни грустна и плачет.

И все-таки Алесь ожидал чего-то еще лучшего. И вот оно яви­лось.

...На сцену, в длинном сияющем плаще, вышла девушка лет во­семнадцати. Алесь краем глаза заметил неожиданную для сурово­го князя нежность и теплоту, похожую на восторг. Это появилось на его лице, проложив горькие складки возле губ, заставив задро­жать веки. И по этому Алесь понял: то, главное.

Больше он не замечал ничего, кроме бледного лица с нежной и чудно красивой кожей, кроме длинных расплетенных волос, ис­крящихся, мягких, кроме больших карих — нет, черных — глаз.

Они были больше, нежели у всех людей на земле...

Алесь не знал, что он присутствует при чуде, великом даже на фоне этого хорошего театра, на фоне исключительной для кре­постных игры других. Он просто ощутил, как от первых звуков ее голоса мурашки пробежали по спине.


А ночь идет, и катятся созвездья,

Как сонмы кораблей на темном море,

Чужацких кораблей. Ах, вижу, вижу я:

Она плывет сюда, погибель уж моя!


Неровные, то хорошие, то ужасно бездарные слова, — это не имело значения... Они были из ее губ, и эта девушка в своем си­яющем плаще была выше всех остальных.


И нельзя было отвести от нее глаз.

И море вражески — о горе мне! — до края...

До края парусами обрастает.

Явился флот. Багряно стяги реют.

Блестят там пушки. Копья бронзовеют.


Заломленные руки были как стебельки цветов и как воплощенное отчаяние.


Ах, как мне в бедном сердце увязать:

И город свой любить, и за врага страдать.

Он явится в блестящих страшных латах,

В багрянопером шлеме и крылатом.

И лягут там отец, и брат, и их полки

От дорогой — Helas! — от дорогой руки.


Ветром дышало со сцены, таким ветром, что волосы на голове вставали дыбом.

Была битва. Страшно и беспрерывно грохотал гром — будто где-то, в колосниках, бревно крутили по ребристым доскам. Сверкали молнии, освещая на сцене печальную фигуру.

А дед искоса смотрел на внука, на бледное лицо, на руки, уцепившиеся в бархат барьера, и лишь качал головою. «Да, исклю­чительная актриса, это правда. На такую и вправду глаз не поднимай, с такой — молодым будучи — жениться и то не страшно, наплевав на злые языки. Но эти глаза — это уж слишком. Как на икону смотрит, чертенок».

...Раздавались раскаты грома. А за стенами шла битва. И Людомир, которого он еще не видел, но знал, что он хороший, временно отступил. А потом было их тайное свидание. А потом извивался, как червь, рассказывая о предательстве, и сипел, как змея, перед могилевским князем отвратительный дружинник Щур.

Глаза бы его не видали!

Ее плечи, тонехонькие и жалкие, опускались, опускались. Пле­чи, на которые каждое отвратительное, как слизень, слово падало и ползло и изгибало, как бремя.

В темном зале неожиданно громко, прерывисто от обиды и воз­мущения, разразился детский голос:

— Как же тебе не стыдно?! Плохой ты! Злой человек!

Актеры встрепенулись.

И тут... Она забылась и взглянула на него. Князь с досады кряк­нул, решил отметить этот недостаток.

— Она посмотрела на меня, — шепотом промолвил Алесь. — По-смотре-ела.

И князь решил, что не сделает замечания.

А на сцене была тюремная камера, такая темная. Издалека не видно, но, наверно, стены в блестящих полосках от слизней, как в винном погребе в Загорщине. За что ж это? Такую молодую и красивую! Она ведь посмотрела на него!