...Выехали со двора «малой охотой»: только отец, Алесь, нерушимый длиннозубый Кребс, а из слуг — спокойный Логвин, мрачноватый старший доезжачий Карп, коричневый и обкуренный, как пенковая трубка, пять псарей да Халимон Кирдун. Этот увязался, «чтобы следить за панычом», а вернее, чтобы сбежать на сутки-двое от красавицы жены. Он так ее и не «научил», а потому был угрюм, и Алесь жалел его.
Алесь был на Урге, Кребс — на Бьянке (выехал выгонять ее), пан Юрий на грудастом и легком огненном Дубе, псари — на различных конях.
С собою взяли двух хортов, которых крепко держали на сворке, пока не выедут на большие ровные поля, — зверь настойчивый, может и разбиться; да пятерых гончих: Знайда, Стиная, Анчара, Стрелку и Змейку. На трех остальных псарей были три собаки-пиявки, если, может, выгонят из Банадыковых Криниц одинца1.
Кирдуну не дали ничего — лишь бы только с коня не упал.
Ехали в утреннем тумане, молчали. Не бряцала подогнанная сбруя, только конь порой попадал копытом в вымоину, и тогда раздавалось и сразу же глохло в тумане звучное чавканье. Всадники казались в тумане огромными, каждый едва ли не с дерево ростом.
Алесь ехал рядом с Логвином, почти стремя в стремя, видел спину Карпа, обтянутую зеленой, блеклой от измороси, венгеркой, видел дуло ружья — оружие все-таки взяли, намеревались завтра, после ночлега у кого-нибудь из соседей, попробовать обложить оленя, а во время сегодняшней охоты оставить его где-то под стогом и под досмотром Кирдуна.
Отец оглянулся — Алесь увидел его глаза, очень синие и простодушно-хитрые, как у молодого черта.
— Кребс вместо корбача тросточку взял, — шепнул он. — Только волк на него, а он его тросточкой по пасти — шлеп-шлеп. «О но, мистер волк. Но-но! Англичан нельзя».
— Но, — совсем неожиданно отозвался Кребс (а ехал ведь, кажется, далеко). — Англичан можно. Нельзя глюпых и злых шутников, считающих англичан ду-ра-ка-ми. От них у волка бр-рум в животе.
Отец шутя втянул голову в плечи.
— Застигли, брат, нас с тобою в горохе, — бросил он.
Алесь засмеялся. Опять тишина, глухие шаги да изредка, бодрое в свежем тумане, фырканье коня.
...Ехали по саду. Наплывали неожиданно и исчезали за спиной влажные яблони. Алесь заметил в поредевшей бурой листве два забытых яблока. Оборвал, разломил, оделил Кребса, отца. Заметил суровый взгляд Карпа, протянул половинку ему.
— Не надо, паныч, — проговорил Карп своим звонким и немного сиплым доезжачим голосом. — Ешьте уж на здоровьечко. Это — не картошка.
Яблоко было все насквозь студеное, в холодных дождевых каплях. И он откусил с хрустом и проглотил, как само здоровье проглотил.
Деревня открылась за садом верхушками колодезных журавлей, шесты которых плавали над туманом и порой исчезали в нем, чтобы опять вынырнуть, с глухим бряцаньем невидимого в тумане ведра.
— Панская охота, — прозвучал чей-то нереальный, будто сквозь дремоту, голос. — Вола съедят, а зайцем закусят.
Потом что-то надвинулось с обеих сторон: по грибному запаху прелой листвы можно было догадаться — лес. Влажным здоровым холодом пробирало до костей.
Долго ехали лесом. Туман понемногу рассеивался. В сером свете вырисовывалась мокрядь листвы.
Над тропой висели красные плахты рябин.
Лес начал редеть. Травы, ветви, свежие распростертые кустарники плакали чистыми росинками. И цвета всего вокруг — мухоморов, пунцовых кленов и багряных молодых осин — были неяркими в тумане, но зато более глубокими, от влаги. Все начало обмыто проступать, как на переводной картинке.
А когда они оставили лес и въехали на вершину гряды — перед их глазами, вся в белом молочном солнце, открылась земля.
Она лежала насколько достигает взор, еще не яркая, но понемногу будто набиралась от солнца красок, цветов, оттенков. Розовой становилась роса, радужным — вереск. И в небе, еще белесом, как снятые сливки, все яснел прозрачный голубой цвет.
И тут неожиданно запел рог Карпа. Неожиданно далеко, неожиданно светло, будто грустно молился солнцу и просил прощения за ту кровь, которую они сегодня прольют.
Солн-це, солн-це,
Вста-вай, вста-вай,
С донца, с дон-ца, с дон-ца
Тум-ман выл-ливай.
Зверей,
Зве-рей давай,
Вол-ков,
Веп-рей
Да-а-вай.
Это был сигнал переставить карабины сворок «на рывка», когда стая освобождается одним движением руки. Зверь мог вскинуться едва ли не из-под самых копыт.
Двинулись дальше, по шершавому жнивью. А день все голубел, и солнце, уже слегка теплое, начало сверкать на стволах. И Алесю вдруг стало так радостно, что он негромко, и тоже на мотив и голос рога, сам собою пропел:
Гуськом они едут в предутренней мгле,
И солнце играет на каждом стволе.
Отец подозрительно посмотрел на него.
— Что это такое хорошее? — спросил он.
Алесь застыдился.
— Ну-ка, дай рог, — попросил отец.
Приложил новый серебряный рог Алеся к губам, опробовал, перебрав несколько звуков, и вдруг как подарил холодному свету прозрачную трель:
Та-дри-тти-тта!
И, уверенно теперь, подарил белому солнцу всю серебряную мелодию:
Гусько-ом они е-едут в преду-утренней мгле,
И со-олнце игра-ает на ка-аждом стволе.
Та-ти-ти-та, та-та-ти-ти-та-а-а.
— Хорошо, — отметил он. — Слова ведь не самое главное. Главное — чтобы ложилось на рог и настроение... Это ты сам?
— Сам, — признался Алесь.
— Ну вот видишь, ничего трудного. Вот и твоя первая припевка... Это когда радостно ехать на охоту.
— На охоту, по-моему, всегда радостно ехать.
— Не говори, братец, — согласился отец. — Порой так трудно — места себе не находишь. Счастье твое, что сегодня едем на хищника, и первым в твоем сердце пробудится азарт, а не жалость. Азарт этот — душа охоты. Настоящий охотник не пропьется, в карты не проиграется — ему это без надобности. Картежники эти, достойные жалости, не знают, каков он, настоящий азарт...
Развел руками.
— Но это хищник. А вот смотрел ли ты в глаза раненной косуле? Я сто раз смотрел и не думал. А теперь — стареть, видимо, начинаю — глянул и подумал. Мать права: срамное это занятие, грешное.
— Почему ж едем?
— А куда нам еще, рабам, приткнуться, где силу показать, где душу отвести, где почувствовать себя свободным? Чтобы не спиться, чтобы в карьеру не броситься, задницу различной сволочи не начать лизать.
— Какие ж мы рабы?
— Рабы, конечно, — ответил отец. — Независимые рабы в невидимой тюрьме. Они у нас, мы у царя. А сам царь — холоп своего величия, своего никому не нужного, как все они в мире, государства, холоп обычаев. Ого, попробуй он что-либо хорошее совершить — сразу Обычай нахмурится и вмиг себе найдет покорного хлопца, да и не одного. И хлопцы Обычая возьмут влюбленного государя за горло, да о пень головой.
Засмеялся.
— А потому лучше не думать. Вот свобода, поля, звери, полностью одинаковые с тобой. Кони, рог, воздух... Лети, чтобы душу не погубить!
И хлопнул сына по плечу.
— Не обращай внимания! Что-то ко мне в тридцать девять лет чудные мысли начали приходить. Видимо, такая болезнь или надобность приходит с возрастом к каждому, пускай он, как я, и не читал ничего особенного... Давай не будем портить дня.
День был действительно чудесным. Последний туман исчез с бесконечного жнивья и лугов, и мир лежал целиком голубой и прозрачный.
Там и сям серебрилась в воздухе летучая паутина. И далеко, далеко, дале-еко стояли на мягких пригорках красные и золотые деревья, на которых можно было отличить каждую ветку.
Воздуха как будто совсем не было, только что-то унылое и синее обволакивало все, что есть на земле, и грудь радостно ощущала его бодрый и свежий холодок.
Ехали по жнивью к Черному Рву — глубокому и длинному, версты на три, оврагу в поле. Он был таким глубоким, что кустарники и высоковатые деревца на его дне не показывали наверх даже макушек. Оврага будто и не было, и только подъехав почти вплотную, всадник замечал под ногами пропасть, кручи и частые недра дубняка, березняка и олешника, перевитые ежевикой и непролазным хмелем.
Там водились и туда осенью приходили на дневку волки.
Логвина и Кирдуна с оружием и хортами оставили под стогом, осмотрели корбачи с вплетенным на концах свинцом. Потом люди с собаками направились к ближайшему спуску в овраг (там одна свора должна была двигаться по дну, а вторая в по бровке), а отец, Карп, Алесь и Кребс поехали к соседнему отрожку, по которому мог выскочить зверь.
— Ударять знаешь как, — на ходу поучал отец Алеся. — Одной рукой за луку, склоняешься и, когда нагонишь, удар, чтобы попасть по кончику носа. Такой удар убивает сразу. Коня старайся вести легко, не насиловать, так как волк, когда его припереть, может броситься и выпустить животному брюхо. А со слабыми поводьями оно спасется само.
И засмеялся.
— Вот если бы это твоего Фельдбауха сюда, братец. Только головою мотал бы. О-о вундертир! О-о азиаты! Как это можно, корбач? Надо охотничьи костюмы, шапки с пером и, если вундертир выскочит, — тянуть жребий, кому стрелять. О этот язык — и то, что из шапки, у них жребий, и молоденький коник у них жеребенок. Жить невозможно с такой язык!
Они засмеялись и пустили коней рысью, так как псари уже спустились в овраг.
Синело небо, легкий воздух лился в груди, блестели нити паутины — Матерь Божья разостлала по доброй земле свою пряжу.
Всадники остановились, чтобы не испугать зверя, и стали ждать.
Алесь напряженно смотрел на выход из отрожка — круглый лаз в ежевичнике и дубняке. Долгое время ничего не было слышно, но вот далеко тявкнула, будто пробуя голос, собака. За ней гавкнула вторая, уже более уверенно. А ей тонко, словно прощения просила, ответила Змейка.
И вот уже залилась, перекликаясь, вся свора.
— Подняли, — сказал отец.
— Дух учуяли, — мрачно отметил Карп.
Он весь изменился с первым зовом собак, стал более строгим, даже словно выро