Пошевелил щипцами. Сноп искр рванулся вверх...
— Еще сто пятьдесят лет назад у нас каждый второй мещанин был грамотен, каждый десятый мужик. Прочти писцовые книги. А теперь? Голод, которого не должно быть, который имеется лишь потому, что все наше начальство жадное и глупое, как сивый мерин. Вот оно и все, сынок...
Алесь молчал, глядя в яркое пламя. Небывало серьезное лицо его казалось прозрачным и суровым. Зрачки были глубокими, а брови — еще темнее обыкновенного, совсем угольные. Он тяжело, не по-детски, думал.
Багрянец трепетал на его лице, и потому оно, казалось, было облито густой кровью, целыми ручьями крови.
— Я не понимаю, — промолвил он наконец глухим голосом. — Не понимаю, почему так говорил в усыпальнице отец: «У друг их есть имя — у нас нет ничего, кроме могил»? — Узкая рука сломала перо. — Да нет, нет. Есть имя. Не одни могилы. Имя тоже есть, забытое, устаревшее. Но ведь есть.
— Возможно, — отозвался дед. — Только все это не то. Ступай лучше спать, внучек. Поздно тебе тут сидеть и думать.
Вставая, Алесь с каким-то особенным чувством погладил пальцами лист титула. Этот грустный, никому не нужный лист с длинной надписью.
***
...Я спускался с вершины Святой горы. Было поздно, и солнце давно село за горы. Ломая дубняк, ступая на жесткие подушки камнеломки, я шел ниже и ниже, туда, где над бухтой горели невероятно синие огни.
Пошла сухая горная трава. Справа от меня, на круче, возносилось в небо Чертово Копыто.
Я выбрался на дорогу и быстро пошагал вниз.
Ползли по склонам между низкорослых лесов, похожих на кустарники, серые пятна, и приглушенно долетало оттуда «глок- глок» колокольчиков овечьих отар.
Теперь я спустился низко, и вокруг были одни морщинистые горы.
Что-то тусклое появилось сбоку меня: слабая еще, невыразительная на сером тень. Моя тень. И я подумал, какие они были бедные, несмотря на богатство, ожившие под моим пером. Какие жалкие! Как тень.
А тень появилась и теперь все густела и густела, так как луна, поднимаясь над миром, становилась ярче и наливалась светом.
В ложбине пустели каменные коробки каких-то низких строений, заросших шиповником и колючками. И это было как на Марсе, где пески заносят руины старых городов. А луна рождала в строениях тени и делала морщинистую почву взгорий совсем голубой.
И внезапно великое счастье родилось в сердце. Я жил, и я шел между руин, под этой голубой луной, я продирался через колючки, которые даже поскрипывали под ветром от мертвой сухости. И я шел навстречу тому, о чем знал в этой теснине один я. Лишь один.
Я миновал теснину, и после аромата сухой земли, колючек и полыни теплый, роскошный, безграничный аромат моря, его безостановочный шум наполнил мне уши и сердце.
Море горело лунным огнем между сухих скал.
...И все эти дни и ночи я жил им, даже когда не видел его.
Жил в скалах, жил в степях, жил среди морщинистых теснин.
И порой, проснувшись ночью и бессонно лежа с раскрытыми глазами, либо поздним вечером, работая за своим столом, я вздрагивал от неожиданного ощущения холода и дикого осеннего уныния.
Потому что за окнами стоял глухой шум, бывающий у нас только поздней осенью, когда порывы ветра бегут по голым верхушкам неприютных деревьев.
А потом мне сразу становилось тепло, и я вспоминал и улыбался про себя во тьме, так как это было — Море!
XXI
Рождество отметилось свежим и пушистым снегом. Снег был на всем: на столбах заборов, на крышах, на деревьях, на шубе ночного сторожа и в ведрах с водой — только пронесенных от колодца к хате.
Земля помолодела.
Майка Раубич, проснувшись перед рождественским утром, сразу поняла, что на дворе снег, так светло было в комнате. И она выскочила с постели, запахнула на подушку одеяло, чтобы разошлось тепло, и босая подбежала к окну.
За окном было белое и черное: снег и ветви деревьев. А на заборе сидели две длиннохвостые сороки и напоминали собой поварешки, украшенные парой коротеньких крылышек.
Ноги немного зябли на полу, и девочка бросилась опять в постель, которая не успела, благодаря ее хитрости, остыть, и даже засмеялась от счастья, что тепло, что на дворе снег.
А потом задумалась, не зная, показалось ей то, что она видела прошлым вечером, или было в действительности.
Накануне нянька Тэкля страшила ее, что вот подходит Рождество, и теперь как раз простор для различных бесов, которые спешат перед Божьим Рождением нахватать себе как можно больше озорных и непослушных девочек.
— Банник вот... Как во-озьмется за бок, да ка-ак потянет под полок, да как начнет щекотать — тут уж молись как хочешь — не поможет. Потому что не слушалась родителей и няньки Тэкли.
— А каков он, Банник?
— Страшный, — отрезала Тэкля. — Одежда у него из веников; вместо усов — два банных опарыша. А сам весь курится, как пар. И горячий такой, щекотный.
— Не верю я тебе, бабушка. Вон говорили на празднике Огня1, что Паляндра страшная. А это был Тодорка-водовоз. И смешил детей. И совсем он не страшный.
— А вот поглядишь, поглядишь, — страшила старуха.
И тогда Майка решила посмотреть. После ужина она, вместо того чтобы идти в библиотеку, накинула шубку и украдкой пошла мрачным парком к бане. Она не боялась, что ей помешают: отец всегда позволял ей делать то, что она пожелает.
Пронизанный ветром, звонкий от мороза парк, редкие стылые звезды в ветвях. Скрипнула калитка в частоколе, высоком, страшном во тьме, с конскими черепами, невыразительно белеющими во мраке.
Она действительно увидела Банника. В бане светился желтый блеклый огонек, и девочка, прильнув снаружи к восьмиугольничкам толстого, пузыристого стекла в свинцовой раме, увидела веничный предбанник, похожий на пещеру, мохнатый от сотен веников, и на скамеечке — Его.
Он был похож и не похож. Веники были не на нем, а вокруг. По-видимому, разделся и сбросил их. Но даже без веников он был страшен, хотя совсем не курился: такой черноволосый, темный и невыразительный сквозь стекло.
Вздрагивая от страха, она расплескала нос о стекло и округлившимися глазами следила за ним.
Банник, видимо, услышал что-то. Он поднял глаза и посмотрел в окошко.
Она оторвалась от стеклышек, скатились вниз по лесенке с галерейки и бросилась бежать так, как не бегала никогда в жизни. Едва не потеряла в кустах шубку, поцарапала руки в живой изгороди, больно ушиблась ногою о камень. А теперь вот лежала и думала, было это или нет.
Истопник в коридоре грохнул дровами о железный лист возле печки, и она представила, как хорошо эти дрова пахнут: свежестью, ароматом морозного дерева и подтаявшим снежком.
Ярош Раубич, войдя в комнату, тоже принес аромат снега и чистоты. Сел на краешек кровати.
— Что ж ты лежишь, доня? Сороки снег принесли.
— Я еще чуточку-чуточку, — ответила она.
Лицо Раубича, когда на него не смотрел никто из чужих, было совсем не желчным. И глаза смотрели без любопытства, не тянули душу из чужих глаз. Было в них даже что-то виноватое, что-то вроде вечного осознания какого-то упущения в том, что он делает.
Майка игралась браслетом, повертывая его на отцовском запястье.
— Шиповник, у-у, как колется... Курган, у-у, как высится... А это вот «бу-у» страшный рогатый бык. Гам — и съест.
— Бык? Это зубр.
— А зубр разве не бык?
— Пусть так. Но ведь зубры никого не едят... Однажды шляхтич в крепкий мороз ехал пущей, намостив в сани сена. Зубру захотелось сена. Он подошел, осторожно подцепил сонного шляхтича на рога и положил его на снег.
— Неправда, папка. А кони?
— А кони думали, что это корова. Кони ведь не боятся коров.
Майка засмеялась.
— А потом зубр пошел за санями и ел сено, пока не умял все. А шляхтич ругался: «Корова ты противная! Бык ты чертов! Чтоб тебя так волки умяли, как ты мое сено умял, чтоб...»
Девочка, смеясь, приникла щечкой к железному браслету.
— А зубр?
— Съел и пошел. Они добрые. Они страшны только для врагов, зубры.
— Лакомка зубр. Хороший зубр. У, какой железный!
Раубич погладил ее по голове.
— Хватит, детка. Не надо тебе играться с этой штукой. Это игрушка для взрослых.
Приподнял ее вместе с одеялом.
— А я тебе секрет скажу. Хочешь?
— Хочу.
— Алесь прислал за тобой коней. Хочешь с мамой съездить к нему на Рождество?
— А ты?
— Я не могу, — серьезно, как взрослой, пояснил Раубич. — Мне надо поехать аж на другой конец губернии. Понимаешь, мужские дворянские дела. Тебе это не интересно. Так хочешь?
— Хочу, папка, — вздохнула она. — Только тебя жаль.
— Тогда одевайся. Сама. Как взрослая. Одевайся, Михалинка
И сам развернул вокруг ее кровати и умывальника японскую ширму с дивными шитыми цаплями, — каждая пушинка-ниточка на каждом перышке была видна — и коршунами на янтарных скалах.
— Папа, — спросила из-за ширмы Майка, — Банник есть?
— Какой Банник? A-а. Нет, детка. Никого такого нет. Ни банников, ни водяников — никого. Это только ворчливые бабушки пугают девочек. Но ты не верь и никого-никого не бойся. Страшными бывают лишь злые люди.
Майка прыснула в ладошки под умывальником.
— А кого ж я тогда вчера ви-идела в нашей бане? Через окно. Сидит, черный такой. И от веников разделся.
Раубич осекся.
— Ну, один, может, и остался, — наконец ответил он. — Только он стар, он, наверно, скоро уйдет в лес и уснет там навсегда в березах. А пока ходит себе из бани в баню. Носит детям подарки перед Рождеством. И тебе принес. И золотой медальон принес вместо того, который ты... потеряла. Ты ведь теперь почти взрослая, девушка. А значит, можешь носить золото.
— Папа, разве мы бедны, что носим железо?
— Это не просто ржавое железо. Это железо даже без соринки другого металла...
Помолчал.
— Нет, детка, мы не бедны. Мы еще придерживаемся старого-старого обычая, ставшего нашим фамильным. Мы, мужчины из Раубичей, носим только железо, так как золото очень грязный металл. Самый грязный, который есть на земле.