Колосья под серпом твоим — страница 6 из 183

— А как же это происходит? — спросил Павел.

— Скорее всего, говорят, с причастием. Вот и Раубич так сде­лал. Как причащали их впервые по-православному, так он при­частие не проглотил, а удержал за щекою. Потом ночью пошел на перекресток четырех дорог, причастие выплюнул в пыль, да и выстрелил в него с пистолета. Черный, конечно, тут как тут. До­бры очи, что попались ночью... Ну а там уже просто.

— Кто это видел? — вольнодумно спросил Алесь.

— Я-то не видел, — вздохнул Андрей. — Возможно, и брешут... Но что-то все-таки есть. Ночами он, говорят, не спит. И огней уже нигде нет, а искра все светит. Однажды наш Кастусь Бонда про­ходил в полночь мимо его клети, то так, говорил, серой из подпола несет! И потом, ночью вдруг у него люди. Только по ночам. Не­известно как появляются, неизвестно куда исчезают. Да и люди ли еще?

— А может, они там фальшивые деньги делают, — засмеялся Кондрат.

— Нет, — помолчав, уверенно сказал Андрей. — Что-то там все-таки неладно. Вот и сейчас, смотри, огонь.

Все невольно повернулись и долго смотрели во мрак, на дале­кую искорку, почти невидимую отсюда и такую слабую, что даже комар мог погасить ее.

Огонь немного утих, стал ниже, тьма из-за кочек все чаще ли­зала темными языками пятно света у костра, а этот далекий огонь, очень одинокий в темноте, все горел и горел.

Кондрат подкинул в костер сушняка. Сидел неподвижно. Все остальные тоже как онемели. Алесь смотрел на них и чувствовал, что любит их, что нет для него сейчас на земле лиц дороже, чем грубовато-суровое лицо Павлюка, чем мягкое и нежное лицо Ан­дрея, чем лицо Кондрата, на котором сейчас блуждала хитроватая усмешка, будто он вспоминал что-то веселое.

— С чародеями этими вообще беда, — отозвался Андрей. — Знаете хутор Померечь?

— Знаю, — ответил Павел. — Возле Недобылихи. Ничего там нет. Только несколько камней на болоте да одичавшие сливы... А что?

— Там все люди в черный год умерли. Да им ничего, все кре­щенные. А вот у младшей невестки только что ребенок родился. Так и не успели окрестить.

— В чем же он виноват? — сурово спросил Павел.

— Не знаю, — сказал Андрей. — Видимо, и сам Бог понимает, что тут что-то не в порядке и справедливости тут нет — заставлять безвинного страдать. Поэтому такая душа и летает над ближайшим распутьем и плачет, просит прохожего, чтобы окрестил.

— Что ж он, поймает ее, в церковь понесет? — улыбнулся Павел.

— Зачем? — объяснил Андрей. — Просто ровно в полночь, ког­да идешь по распутью и она начнет над твоею головою летать, — назови первое попавшееся имя, мужское или женское.

— А откуда это знать? — спросил Павел.

— А тут уж угадать надо. Ведь если не угадаешь — так душа и будет летать. Сем лет будет летать, а потом заплачет и полетит в ад с вечною обидою на людей.

Алесь подвинулся ближе к огню. Сказал:

— Отчего ж тогда никто не пошел на Недобылиху? Это уж свинство — не помочь.

— А никто не знал, — пояснил Андрей. — По дороге возле Недобылихи ночью пойти — это надо каменное сердце иметь. И вот совсем уже недавно Петрок Кохно задержался у девушки и идет по недобылицкому распутью аккурат в полночь. Только стал на перекрестке — как заплачет что-то над головой. Да так запла­кало — сразу понять можно: последние дни летает душа. И низко летает, даже шелест крыльев слышен. Петрок испугался, но пере­крестился, да и говорит: «Василь! Василь будет твое имя!».

— Так и сказал? — с уважением спросил Кондрат. — Ну, я теперича над Петрусем никогда шутить не буду.

— Так и сказал. Как заплачет тут душа, да еще более жалоб­но, как полетит куда-то. Не угадал Петрок сказать имя. И так она жалобно кричала, что Петрок припустился к дому. Прибежал и все деду рассказал.

— Ну, этот уж, конечно, от страха полные голенища напу­стил, — непочтительно отколол Павел.

Алесь улыбнулся.

— Это ты потому его поносишь, что он тебя в прошлом году на дичке своей засгигнул.

— Да он ведь мне и не сделал ничего, — густо покраснел Па­вел. — Попросил только, чтобы я и ему нарвал, ибо он стар и ему на дерево карабкаться трудно.

— Ну вот, — сказал Алесь. — Ведь если бы он тебя крапивою отжучил, это бы не так было стыдно. Свой сад есть, а ему воро­ванное, видите ли, вкуснее.

— Хватит вам, — мягко продолжал Андрей. — Тем более что со­всем дед Кохно не испугался, а взял и ночью пошел на распутье, чтобы именно в полночь попасть. И оказался на перекрестке как раз тогда, когда на звоннице Раубича колокол начал бить двенадцать.

— Что ж это он так спешил? — спросил Алесь.

— А он понял, что эта душа должна летать последнюю ночь. Иначе зачем бы ей чуть не в лицо Петрусю кидаться и так страш­но голосить... И вот едва он услышал удары — как застонет, как заскулит что-то над ним. Как больной ребенок. Дед даже веяние крыльев почувствовал на лице. И тогда дед перекрестился да и говорит: «Нина. Нина будет твое имя. А ты помяни жену-покойницу, Нину. Скажи, что и я уж скоро...» Тут кто-то застонал, буд­то с облегчением. А потом душа вздохнула. И полетела дальше, и только далеко уже стала повторять: «Ни-ина, Ни-ина». Понесла имя к Господу.

— Надо будет старику рыбы наловить да принести, — грубова­то предложил Павел. — Пускай душою потешится. Он стар, ему брюхо набивать чем попало нельзя.

— Хорошо сделаешь, — согласился Андрей. — Только ты ему не напоминай. Не любит. Скажи, что тебя вскоре в подростки стричь будут и ты грехи должен искупать.

— Какие это у меня перед ним грехи? — буркнул Павел.

Андрей мягко улыбнулся:

— А грушу его кто обрывал?

Все засмеялись.

Ночь лежала над костром, над спокойным недалеким Днепром. Мягкое тепло этой ночи сделало Андрея разговорчивым, а парней молчаливыми. И это было понятно и хорошо, как шелест лозы, как песня лягушек, гудящих в пустые бутылки по всему простору заводи. И потому никого не удивило, когда в мире родилась пока что еще тихая песня.


А тот челн уж водой полон, из челна вода свищет.

Ой, там хлопец девку кличет, не голосом — свищет.


Мощный, мягкий, как эта ночь, тенор начал с каких-то осо­бенно таинственных, глубоких тонов. И казалось, ничего красивее этой песни не рожала глухая ночь и тихое течение Днепра. А голос легко переливался, плакал и умолял кого-то:


Нету весел, ветер челн тот от берега сносит.

Выйди, любушка, на берег, брось хлопцу ты ко́су.


Лилась, лилась песня, и это было похоже на чудо. И радостно стало всем, когда парень вышел на берег и оба пошли домой, а девушка сказала:


Пей ты, матушка, ту воду, что я наносила.

Чти ты, матерь, того зятя, что я полюбила.


Голос умолк, но всем казалось, что все еще отвечают, отзы­ваются ему и луга с шелестом дубов, и Днепр, плескающийся у берега. А Андрей, не давая им опомниться, запел вновь. На этот раз с грустью и глубокой печалью:


От восхода до заката

Ветры всюду свищут,

А там голубь голубочку

Со слезами ищет.

А где ж эта голубочка,

Что с нами кружила?

Отдал бы я свою жизнь всю,

Чтоб меня любила.


И вновь мягко сорвался, заплакал голос:


Не я тебя, сердце, сужу,

Судят о нас люди.

Что ведь с нашей любви этой

Ничего не будет.

Песня внезапно оборвалась. Алесь увидел настороженные, вперенные во мрак за костром глаза Андрея. Паренек повернулся и взглянул туда.

Почти за его спиною, шагах в пяти от костра, возвышался человек на вороном коне. Именно возвышался, так как конь был едва ли не в два раза выше тех коней, которых пасли парни. Так, во всяком случае, казалось.

Всадник этот возник как призрак, будто сама тьма породила его как раз на том самом месте, где он стоял сейчас. Возможно, мягкая трава приглушила конскую поступь, возможно, ребята, заслушавшись, просто не обратили внимания и посчитали поступь вороного поступью своих коней...

Конь был вороной. Под лоснящейся кожей переливался каждый мускул. Удила оттягивали маленькую голову немного в сторону, и дико белел во тьме белок глаза, похожий на облупленное яйцо. А всадник сидел на коне, и дорожный плащ, тоже черный, падал с его плеч на круп коня едва ли не под самую репицу хвоста. Длинный черный плащ. Как обвисшие большущие крылья.

— Хорошо поешь, хлопчик, — сказал человек, улыбнувшись.

Алесь, почти перепуганный, смотрел на него. Более страшного лица ему еще никогда не приходилось видеть. Широкое и загорелое, чуть не до горчичного оттенка, оно все было исполосовано и изрезано страшными шрамами, которые только каким-то чудом не затронули носа и глаз. Толстого горбатого носа и беспощадных голубых глаз под черными бровями. Усы были тоже черными и длинными, но даже они не могли спрятать горделивых, надменно поджатых губ. А вот черные кудри на голове кто-то густо перевил седой паутиной. Паутина лежала целыми клоками, чередуясь с черными прядями, и падала на плечи всадника, на воротник коричневой охотничьей одежды, когда-то богатой, а теперь потертой и кое-где даже запачканной.

Вышитые саквы, какие носят овчары, были перекинуты спереди через побелевшую от времени кожу седла. Из одной саквы, возле самой руки, сжимающей поводья, торчала рукоятка пистолета, видимо, весьма дорогого, господского.

— Хорошо поешь, хлопчик, — повторил человек.

Алесь встал. Уж кому иному, а ему не с руки сейчас прятать глаза лишь потому, что другой сидит на господском коне.

— Кто вы? — спросил он более тихо, чем хотелось.

Человек не ответил. Просто протянул руку и кончиком нагайки приподнял подбородок мальчика.

— В поскони, — сказал он. — Но это не то.

Помолчал и властно спросил:

— Чей?

— Загорский, — ответил вместо Алеся Андрей.

— Гм, — улыбнулся человек, — не вывелся, значит, еще обы­чай. Что ж, Загорские, позже попадете к дьяволу в лапы.

И, жестоко усмехнувшись, прибавил:

— Не думал, что у некоторых хребтина есть...

Ребята молчали, тесно прижавшись друг к другу. Молчал и че­ловек.