— Но прежде ты дашь нам слово, что об этом никто не узнает, даже родители...
— Слово дядькованого брата... — произнес Алесь.
— Мы тут думали, аж головы опухли, — продолжил уже Андрей, — Но теперь Масленица. Все ездят. В гости. А Кроер... твой далекий родственник...
— Стойте, хлопцы, — прервал Алесь, — ничего не понимаю. Да мы и не ездим туда никогда. Мои не любят Кроера.
— Тем лучше, — обрадовался Кондрат, с облегчением улыбнувшись. — А мы думали... Значит, все хорошо.
И засмеялся.
— Юрасю батька два шлепка отвалил. Пришел хлопец из церкви, а в кармане у него аж четыре гривны. Батька спрашивает: откуда? А тот говорит: «А там, где все брали, так и я взял. С блюда». Мы аж покатились со смеху.
Андрей смотрел в сторону. Да и смех Кондрата был неискренним. Алесь с болью видел это, видел, что парни едва не сказали ему о чем-то и вот сейчас переводят разговор на другое.
— Как хотите, хлопцы, — сухо произнес он, — но я думал, что вы мне верите, что я для вас и остался братом. Даже теперь. Что ж, пускай...
— Да мы ничего, — оправдывался Кондрат. — Мы только хотели просить, чтобы не ездил к Кроеру... Не любят его...
— Сам знаю, — сухо буркнул Алесь.
Молчали. Алесь знал: дружбе и искренности конец. А тут еще Кондрат неожиданно, только чтобы не молчать, начал рассказывать очередную побасенку:
— У Лопаты гости были. Положили их, подвыпивших, в чистой половине. А дети взяли да придвинули к двери стол. Ночью встает человек, ищет выйти. Как ни щупает — нет двери... Аж зубами скрежетал.
Андрей внезапно даже крякнул от досады за брата. Строго вскинулись ресницы.
— Несешь неизвестно что, балда, — возмутился он. — Ну-ка давай, говори все. Алесь наш, мужик. Не скажешь — всему конец. Где веры нет, так какая уж дружба?
— Что вы, — противился Алесь. — Почему конец? Да я и не хочу.
— Видишь? — не унимался Андрей.
Кондрат все еще колебался. И тогда глаза Андрея вспыхнули.
— Не хочешь? Тогда я сам. Только ты, Алесь, знай: на тебя все надежды. Молчи во имя матери и Пана Езуса.
— Это уж напрасно, хлопцы.
— Не напрасно, — пояснил Андрей. — Каждый за своих: дворяне за дворян, мужики за мужиков. А если прознают — тогда нам конец. Ведь знали, а не сказали. Деда старого хорошо если отхлещут. А нам, и Лопатам, и Кохновым людям, может, и Сибирь.
— Тогда и говорить не надо, — предложил Алесь уже серьезно.
— Надо, — сурово настаивал Андрей. — Мы дядьковые братья, мы с тобой более родные, чем по крови. Раз смолчим, два смолчим — и конец братству.
Он передохнул.
— Кроера хотят убить, а имение его сжечь. Корчак. Тот самый, который вилы бросил. У него кровь в сердце запеклась на пана Кастуся. Его дети сумы пошили и в нищеброды пошли. За самим Корчаком гоняются, как за зверем. И Корчак решил: убить.
— А разве это можно, убивать? — спросил Алесь. — Люди ведь. Они живые! Да и не в том дело, кого убивают. Дело в том, кто убивает. Тот, кто убил, — это уже не человек, он хуже безумца. Он отравлен убийством.
— За змею Бог сто грехов простит. И он убьет в один из дней Масленицы. Чтобы не в пост грешить. Так что не езди и своих отговори.
— Мы никогда не ездим, — повторил Алесь. — Мы — враги. Я никому не скажу, можете мне верить. Только ведь его поймают. Мусатов за ним повсюду гоняется. Жаль смелого человека!.. А кто это вам сказал об убийстве?
— Петрок Кохно слышал от Лопат. А они к Покивачу ездят, где Корчак прятался.
— Болтун ваш Петро, — отметил Алесь. — С радости, что эту грязную свинью убить собираются, распустил язык.
— Он никому больше не сказал, — покраснел Андрей. — Не думал я, что ты, Алесь, нас упрекать будешь.
Теперь стыдно стало Алесю.
— Я не упрекаю. И я никому больше не скажу. Надгробная колода.
Это была самая страшная клятва о молчании. Парни поверили и пошли, успокоенные.
...Утром следующего дня в Загорщину прискакал из Kpoeровщины гонец, мужик лет под сорок. Пан Юрий и Алесь как раз выходили из дома, когда мужик тяжело сполз со своей неуклюжей лошадки.
Лошадка сразу будто уснула, тупо расставив косолапые ноги. Мужик стоял возле нее, комкал в руках грязную прорванную магерку и не смотрел на панов, только на мокрый снег, в которой утопали его раскислые поршни.
— Накройся, — повелел пан Юрий. — Не люблю.
Диковатые светлые глаза мужика на мгновение приподнялись. И в них было какое-то испуганно-удивленное выражение.
— Нет, — почти без голоса отказался мужик.
— Звать как? — спросил пан Юрий.
— Борисом.
— Откуда ж ты такой, Борис?
— Из Кроеровщины, — почти беззвучно ответил мужик.
— Ясно. Что там произошло?
— Благородный пан Константин Кроер умерли. Они просят, чтобы дворяне стояли... у гроба.
— Как это он просит? — еще не веря, спросил пан Юрий. — Мертвый просит?
— Еще как... живы были.
— Убили? — спросил Алесь резко.
— Нет. Они сами.
Пан Юрий ахнул.
— Как случилось?
— В одночасье... почти. Говорят, жила лопнула. Уже и в гроб положили.
Пан Юрий перекрестился.
И увидел белую голову мужика, на которой растаивали мокрые хлопья последнего снега.
— Накройся, говорю тебе. Ступай в челядную. Попроси там горелки. И овса коню.
— Нет, — отказался мужик. — Приказано еще оповестить...
Загорский разозлился.
— Ступай, говорю, кляча ты затурканная. Иначе я, пока то да се, сам тебя на кнут возьму. Логвин, Карп, возьмите его, дайте сухие поршни, горелки — словом, что положено.
Мужик пошел между слуг, покорно опустив голову.
Алесь никогда не видел отца таким. Пан Юрий, казалось, вот-вот вскипит. Губы как только не дрожали. Глаза злобные.
— Что ж это такое? — растерянно спросил Алесь.
— А то, — ответил отец, — то, что они правильно говорят: «Пана повесят — три дня перед ним шапку снимай, потому что часом оторвется».
Он рванул под шубой воротник сорочки. Молча пошел, почти побежал, к лестнице.
— Нет, брат, все хорошо, как оно произошло. Собаке — собачья смерть... А дворянин! Старого знаменитого рода! За таких — как нас простить?
— Вы ведь не виноваты. Что ж вы можете с ним поделать?
— Увидеть в гробу, — ответил пан Юрий, взбегая по ступенькам. — Собирайся, Алесь.
Не ехать было нельзя. Отец так и сказал матери.
Неожиданно мать отказалась.
— Ты можешь ехать с Алесем, — сказала она. — Тебе надо. А я не могу. Я не любила его.
Поехали вдвоем. Верхом. По настилу из лозы переехали толстый, но уже слабый, как мокрый сахар, днепровский лед. Дорога шла сначала заливными лугами, потом заснеженной возвышенностью, переходившей где-то далеко справа в Чирвоную гору. Скоро должна была открыться глазам Кроеровщина.
Мокрый, там и сям уже грязный снег укрывал поля, а на снегу сидели угольно-черные вороны. Порой они взлетали, и тогда сразу становилось понятно, как трудно им лететь сквозь сырой, влажный ветер. На поле Загорских догнал Януш Бискупович, личный враг Кроера, тоже верхом. Поздоровались. Алесь с интересом рассматривал спутника, его живое красивое лицо с аксамитно-темными глазами. Бискупович был неравнодушен ему еще и по той причине, что считался самым богатым из всех охотников Приднепровья на «песни рога».
Он сочинял не только их, но еще и стихи: серьезные и чуткие — по-польски, шуточные — по-здешнему. Кроер едва не вызвал его на дуэль за стихотворение о Пивощинском бунте. Там, между прочим, были такие строки:
Пан жандарм его целует,
Хоть он кукишем глядит.
Пан Юрий относился к Бискуповичу с уважением, но был явно удивлен, что тот также едет.
— Как же это вы?
— Каждый должен надеяться на последнюю милость.
— А спор вы с ним завели напрасно, — заметил пан Юрий.
— Грозен рак, да в ж... очи, — улыбнулся Бискупович.
— Ну, пророков нет.
— Есть пророки, — не согласился Бискупович. — Возможно, к доброму, а возможно — и к плохому, но моя эпиграмма неожиданно быстро сбылась.
— Какая?
— А та, которой я ответил на его угрозы.
Пан Юрий вспомнил и, не очень весело, засмеялся. Эту эпиграмму помнили все и знали, что Кроер не простит за нее. Ведь ничего не налагало на его существование такого клейма, как эти две строки:
Smierć Krojera w Krojtrówszczyznie zrobi zmianę znaczną:
Panowie pić przestaną, chlopi zaś jeść zaczną2.
И вот Кроер умер. Теперь действительно не будет кому поить подонков, а мужикам станет легче.
...Кроеровщина удивила Алеся. Огромное село расползлось на богатом лессовидном суглинке по бровкам яров, по склонам, по откосу над речушкой. Нигде ни деревца, ни кустика. Общинный вековой дуб на площади обрублен весь, кроме одной только развилки, и та торчит под небо, как будто человек, вопя, вскинул одну руку. Мужики, попадающиеся навстречу, затравленно смотрят в землю.
Большущий господский дом стоит тоже на пустом месте, неуютный и страшный. Дом был просто большим каменным зданием, но страшное запустение царило вокруг. Небольшие полукруглые врата, глухой нижний этаж, два крыла террасы.
Высокое, серое, безнадежное... На южных склонах пригорков, которые венчало здание, снег растаял. И в проталинах только почерневший прошлогодний вереск.
То же было и в комнатах. Старая запущенная роскошь, молчаливые слуги, молчаливые группки гостей, съехавшихся отдать последнюю честь покойнику.
А был когда-то богатый дом, даже очень богатый.
Пан лежал в парадном зале, окна которого начинались на уровне человеческого роста. В зале стоял стол. Рядом с ним пюпитр, за которым читал псалтирь человек в монашеском одеянии. Капюшон закрывал его лицо.
А на столе, в дубовом гробу, лежал Кроер. Две толстые — с руку — восковые свечи бросали желтовато-розовые блики на неподвижное лицо.
— Отгулялся, — произнес отец.
А в полутьме зала звучали страшные монотонные слова псалмов «во утешение скорбящим».