Свет дня еле пробивается в высокие окна, пыльный, будто в погребе, грифельно-серый. И освещенное пятно — это только лицо Кроера, руки, сложенные на груди, и красноватая парча, закрывающая тело до самых рук.
Люди шли мимо гроба и крестились. Некоторые с очевидным наслаждением и с притворно печальной миной на лице.
Пан Юрий с Алесем остановились в ногах покойника.
— Прощай, шурин, — молвил пан Юрий. — Пускай Бог будет милостив к тебе, как прощает он всякое прегрешение.
Глаза Алеся немного испуганно осматривали троюродного брата матери. И вдруг мальчик содрогнулся: сквозь прищуренные веки выглядывала желтоватая полоска белка.
Кроер смотрел.
— Иди, — сказал пан Юрий. — Рано тебе. Иди и не смотри.
Они прошли мимо гроба.
— Шурин пришел, — услышал пан Юрий тихий голос. —Здравствуй, шурин.
Не понимая, откуда голос, пан Юрий оглянулся. И вдруг по залу, как ветер по ночным ветвям, пробежал вздох ужаса:
— О-о-ох-х!
Они оглянулись. Толпа отшатнулась от гроба, как рожь под ветром.
Мертвец сидел.
Алесь сжал челюсти, чтобы не закричать. А покойник сидел и смотрел на людей. Потом достал из-под красной парчи огромную бутылку шампанского.
Сект выстрелил в потолок — по бутылке полились белые ручьи. И одновременно широко распахнулась дверь в столовую, и все увидели там море огня от свечей, бочки с вином возле стен, салфетки, белизну скатертей, столы, изнемогающие от блюд, которые громоздились на них.
В зале гремел хор обычных собутыльников пана. Пели задо- стойник:
— Ангел вопияше благодатней: Чистая Дево, радуйся! И паки реку: радуйся! Твой Сын воскресе тридневен от гроба, и мертвые воздвигнувый: людие, веселитеся!
Пан Юрий недоуменно смотрел на все это.
— Светися, светися, новый Иерусалиме... Ты же, Чистая, красуйся, Богородице, о востании Рождества Твоего.
— Свинья, — бросил Бискупович. — Богородицу не пожалел, богохульник.
И тогда пан Юрий плюнул.
А покойник, протягивая чашу с сектом, вел:
— Со страхом Божиим и верою приступите...
Пан Юрий тащил Алеся к двери.
— Не препятствуйте детям приходить ко мне, — пел мертвец.
И, протягивая чашу, возглашал:
— Пийте из нея вси.
— Видехом свет истинный, — пели голоса, — прияхом Духа Небесного... Та бо нас спасла есть.
Пан Юрий не шел, а летел к двери. И тут дорогу ему преградили вооруженные мелкопоместные.
— Шурин, — обратился Кроер, — троюродный шурин, куда ж ты? Послушай меня.
Загорский остановился.
— Простите, господа, за шутку, — продолжал Кроер. — Иначе никто не приехал бы.
— И правильно, — уточнил Бискупович, — ведь в этом доме от каждой пьянки кто-нибудь да умрет.
— Забудем ссоры, — говорил дальше Кроер. — Мне надоело одному. Забудем ссоры хоть на несколько дней. Я ничего не жалею. А ты куда, шурин?
У пана Юрия дрожали ноздри.
— Другие — твое дело, — звонким от волнения голосом чеканил он. — Но ты обидел Богородицу. Наша земля — удел святого Юрия и Ее. Они не дали нам погибнуть. И упования наши только на них да на силу своих рук.
Он сделал шаг к двери — мелкопоместные сомкнулись. Загорский, Алесь и Бискупович положили руки на эфесы кордов.
Кроер обводил все это бешеными, в красных мешках, глазами.
И, видимо, не пожелал портить праздник.
— Пустите их, — бросил он. — А ты, шурин, погоди моей смерти еще лет двадцать.
Он имел в виду наследство. Но Загорский раздвинул руками мелкопоместных и пошел не оглядываясь. Этот человек не мог оскорбить его.
— И прости, — заключил Кроер.
Потом он встал в гробу.
— Остальных прошу не жаловаться. Дорога долгая, мокрая — живите тут.
Люди оглядывались. Во всех окнах возвышались вооруженные мелкопоместные шляхтичи. Человек тридцать, пропустив Бискуповича и Загорских, сомкнулись и стояли в двери. Люди опустили головы, так как все знали, какая тяжелая чаша гостеприимства Кроера.
Но никто не протестовал. Крупных дворян, с которыми Kpoep побоялся бы ссориться, в зале не было. И люди двинулись в столовый зал.
Тяжело затворилась за ними дубовая дверь.
Кроер вскинул парчу на плечо, наподобие плаща, и спрыгнул на пол. Его немного качало, он был обессилен многодневной пьянкой, но силился стоять ровно.
Один из мелкопоместных подошел к нему и что-то сказал, и у Кроера оскалились зубы.
— Где? — страшным тихим голосом спросил он.
— У крыльца, барин.
Кроер с тянущимся за ним краем парчи устремился к двери. На ходу остановился.
— Все с окон. Все к двери и не отходить. Иначе — засеку... на земле. Следите, чтобы никто из гостей не сбежал... чтобы трупами лежали к утру.
И почти выбежал из парадного зала.
Пан Юрий бросил одному из мелкопоместных, проводивших их:
— Коней.
— Сейчас, — заспешил тот.
Они ожидали коней, стоя на нижней ступеньке, и смотрели на то, что происходило ниже лестницы, на площадке, укрытой грязноватым истоптанным снегом.
На площадке стоял в окружении трех «голубых» и десятка земских белокурый мужик в распахнутом тулупе. Рукав тулупа был оторван: из большой дыры, как махры эполета, падали на плечо клоки овчины. Обыкновенный мужик лет под тридцать, обветренный, крепкий. Необыкновенными были только глаза. Черные, дремучие, они с неприкрытой ненавистью смотрели на пана Кроера, приближающегося к группке людей беззвучными кошачьими шагами. Это было так, как будто огромная дикая кошка приближать к опутанному тенетами волку. Потому что мужик был связан, Кроер приближался мягко и неслышно.
В стороне от этой группки людей стоял Мусатов. Смотрел как будто в другую сторону, поглаживал щетинистые бакенбарды. Зеленоватые, как у рыси, глаза пробежали по лицам Алеся, пана Юрия, Бискуповича и равнодушно начали рассматривать, будто первый раз видели, блестящие от влаги дикие камни здания, высокие окна, подушки зеленого мха у водостоков.
Хоть куда смотреть, только не на маршалка, запретившего ему делать обыск у Раубича, не на его щенка, который по варварскому обычаю воспитывался среди лапотников и тем самым уже был кандидатом в женихи к деревянной невесте, не на стихоплета, осмеявшего его, Мусатова.
Он ненавидел их ненавистью выскочки и верил, что не за горами то время, когда он сможет отыграться. Император, слава богу, нуждается в верных слугах, а эти смотрели в лес. Сволочи, французская опара, аристократы, вылизанные до подхвостья. Каждый бригадный генерал, путающий «фурор» с «фуражом», выше их, так как верно служит. И, однако, их нельзя взять за глотку просто так, не соткав сети, и вот они стоят молча, ни на что не обращая внимания. Так они стояли бы и перед царем, потому что были выше его по крови. Он мог расстрелять их, но унизить — нет.
И что для них был он, Мусатов? Они позволяли ему убирать отбросы их хозяйства. Вот и все. И этот маршалок сказал однажды о жандармах и полиции: «Афиняне не хотели дежурить в городской охране порядка. Вместо себя они посылали в нее своих рабов. Потому что пускай лучше тебя арестует раб, лишь бы только самому никого не арестовывать».
Сказал, конечно, на утонченном французском языке. Ничего, жандарма презирают, лишь пока он в низших чинах. А перед жандармом в высоких чинах — перед ним трепещут! Перед ним опускают горделиво-спокойные глаза, сразу превращающиеся в жалкие, потому что нет на свете ни единого человека, за которым не было бы вины. Ничего, недолго осталось ждать, пока возвысится и он, Мусатов. Посмотрим, как тогда вы запоете перед ним. А мережа будет сплетена, она будет лежать на каждом. Жандарму в высоком чине многое позволено. Разве не граф освятил место шефа жандармов? Разве не первый жандарм сам император? Наступит время, наша воля будет первой волей в стране. Крамола растет, а, пока она растет, пока ее можно даже выдумать, до того времени жандарм останется первым лицом благословенной империи. И как бы вам, боясь вонючих тулупов и доносов, не пришлось еще навязывать своих дочерей в жены жандармам.
Но пока что стоять здесь не следовало.
Мусатов знал бешеный нрав Кроера, знал, что тот может с горячки совершить такое, чего потом и руками не разведешь, тем более что свидетелем будет сам маршалок. И Мусатов пошел мимо Кроера к лестнице. Проходя, сделал ему приветственный жест.
Кроер улыбнулся, Он понял это так, что Мусатов развязал ему руки. «Что ж, ладно. И какое, действительно, кому может быть дело до счетов хозяина со своим рабом».
Мусатов исчез в доме. И Кроер, дождавшись этого, подошел и остановился шагах в трех от мужика.
— Что, Корчак, недолго пришлось ходить? Погулял — плати.
Безумные глаза смотрели с усмешкой. Корчак молчал. Три человека на крыльце вскинули головы, услышав фамилию.
— Отец, что это он? — спросил Алесь.
— Мразь, — ответил пан Юрий. — Ты не слушай, сынок, мы не имеем права вмешиваться.
Кроер делал то шаг вправо, то шаг влево: рассматривал.
— Так пан Корчак уж и эполет приобрел? В генералы пану Корчаку захотелось. Может, господин Корчак и в императоры метит?
Корчак молчал.
— Метит, — с притворным сожалением продолжал Кроер. — Безграмотный, бедолага. Не читал. Не знает, чем царь Мурашка закончил3.
— Почему не знаю? — отозвался вдруг Корчак с каким-то залихватским отчаянием. — Очень даже хорошо знаю:
Головушка бедная от жара трещит,
Ножки на красном, на железном седле...
В ответ пан Кроер ударил, видимо, не очень сильно, так как был изнурен пьянкой.
Алесь смотрел на это растерянными глазами: он впервые видел, как бьют связанного.
Голова у Корчака не качнулась от удара. С какой-то злобной радостью, от которой звенело в глотке, он сказал:
— Плохо бьешь... А жаль, паночек, что меня по дороге к своим схватили. Ух, как бы из этого выводка дымком рвануло! — Корчак глотнул воздуха. — Жаль... Одного жаль: поквитаться не успел... Жаль... На всех вас петлю, потому что в кресты стреляли.
Кроер отдыхал, и глаза его были мутными от гнева.