Колосья под серпом твоим — страница 67 из 183

Война не мог знать, что на него в этот раз охотился не один Му­сатов. Мусатову прислали в помощники человека из губернии. На­чальству надоела неуловимость Черного Войны. С этим осколком прошлого восстания надо было кончать. Начальство не гневалось на Аполлона Мусатова: оно знало, что преступнику в собственном доме помогают и стены, что Мусатов распорядительный и деятель­ный человек и не его вина в том, что бандит гуляет свободе.

Собирать слухи это было не его дело. Следить, расспраши­вать крестьян, ловить краем уха их разговоры должен сыщик.

Так появился в окрестностях Суходола Николай Буланцов, зна­ток своей такой почетной и необходимой государству профессии, расторопный человек лет двадцати.

Буланцову надо было возвыситься еще больше, нежели Муса­тову. Последний уже достиг кое-чего, а этот только делал первые шаги. Мусатов все-таки имел дворянство, пусть нищенское и при­шедшее в упадок, а Буланцов происходил из кантонистов, из па­риев, ученных на медные деньги, из тех, ниже которых на всех просторах Российской империи были только военные поселенцы да еще барщинные мужики у очень плохих господ.

Сын битого, хлестанного отца, человек, детским миром которо­го была казарма, а развлечением — дни, когда беглых прогоняли через зеленую улицу, он жаждал карьеры как единственного сред­ства избавиться от окружающих ужасов, от зуботычин, от стояния с кирпичной выкладкой под ружьем.

Начальство всегда было право. А если подчиненным и не очень сладко под его грозной дланью — тем хуже для подчиненных. Значит, надо возвыситься, чтобы не страдать от рукоприкладства. Надо стать незаменимым, и тогда сам получишь право бить, сам заставишь других бояться и вытягиваться в струнку.

Таковы были его нехитрые рассуждения. Такие же, как и у всей породы карьеристов, какой она была и какой она будет.

Подлости в этом не было. Подлой была сама эта порода людей, и за этой большой подлостью маленькие подлости отдельных ее представителей казались ерундой, так, чем-то вроде неприличных развлечений.

Большую подлость самого существования этой гнусной, отвра­тительной в глазах каждого настоящего человека, породы брало на себя государство. Отдельные же представители этой породы оста­вались в глазах каждого просто мелкими людишками, маленькими расторопными человечками, которым, конечно, не подашь руки, но которые в чем-то даже полезны.

Так рассуждали власти, давая иногда особенно старательным награды.

Люди же из Приднепровья думали, как и все люди, иначе. Если бы спросили у них, они ответили бы древней пословицей:

— Измену принимают, а изменника вешают.

Только у них никто не спрашивал.

Нервный и желчный в душе, но внешне дисциплинированный и рассудительный, Николай Буланцов понял, что Мусатов берет­ся за дело не с того конца. Какая польза гоняться за бандитом, которому родное каждое дерево и которого спрячет каждый, не из-за денег, так из-за боязни перед ним и его ружьем, а если не из боязни, так из-за ненависти к властям? Следовало точно знать, где бывает бандит, а гоняться — дело последнее.

И он вспомнил об исповеди, о таинстве исповеди. А поскольку ни один поп, уважающий себя, не выдаст этой тайны, он подумал, что поп определенно может поделиться интересной нововостью с дьяконом из своей церкви. А у дьякона, конечно, есть жена, с которой нет резона придерживаться особенно чужого секрета. Это, конечно, не касалось обычных сплетен, но могло касаться серьезных случаев.

Все церкви, кроме церквей в Раубичах и Загорщине, были открыты повелением старого Вежи.

Служили еще в церкви в Милом. И там Буланцову повезло. Ему удалось втереться в доверие дьяконице и получить сведения, что Война помогает деньгами крестьянам глухой деревни Янушполе и иногда пополняет там запасы овса для своего коня.

Из губернии и из уездной полиции вызвали людей, из псарни Кроера взяли собак и незаметно окружили деревню.

Война нарвался на двенадцатые сутки. Вышел из пущи пряма на пули. Тут бы погодить и брать его, но погорячились земские и открыли стрельбу, когда до опасливого человека было еще саженей сорок. Побоялись подпустить его поближе.

Раненый Война убежал. За ним гнались три часа и, уже ночью загнали его в болото, залитой водой. Мокнуть никому не хотелось, тем более что шли по кровавым следам, которые тянул бандит по росянке и белоусе. Поэтому реквизировали три плоскодонки и с факелами двинулись за ним. Верхом поехал только Мусатов на своем чалом.

Прочесали все — и напрасно: то ли не увидели в темноте, то ли человек захлебнулся, то ли успел вышмыгнуть из болота в лес, к счастью, не такой уж и большой.

Буланцов по приказу Мусатова окружил лесной остров. Сам Мусатов остался возле болота, зная, что волк всегда бросается от загонщиков туда, где, как ему кажется, никого нет и где его под­жидает охотник.

Он думал — и вообще-то резонно, — что Война спешит как можно дальше отдалиться от болота. Он не мог представить, что рана слишком тяжелая, чтобы далеко убегать, что она в ногу, что только последним напряжением воли, из последних сил убегал от них так долго человек, выше всего ценивший свободу.

И Мусатов остался. Слез с коня и присел на кочку, зная, что ожидать ему никак не менее часа.

Война видел это. Он лежал на том же месте, где нашел его Алесь, саженях в тридцати от Мусатова. А поскольку для Войны это был единственный путь к спасению, он действовал более осто­рожно и чутко, нежели его враг.

Он пополз. Пополз не спеша, зная, что каждое его поспешное движение — это его, Войны, смерть. Он полз так, чтобы враг был спиною к нему, и чуть только Мусатов шевелился — он падал на землю, стараясь едва ли не вдавливаться в нее.

Ему повезло. Жандарм оглянулся только два раза. Он знал, что зверь никогда не бежит с лежки, пока не услышит шума загонщиков.

Война не хотел убивать. Шум к добру не ведет. Кроме того, ему нужен был покой на ту пару недель, пока он отлежится и выздоровеет. Он знал: если убьет — власти нагонят в округу столько сыщиков, что это будет конец.

Он полз к коню. И когда до чалого осталось каких-то три шага, он резко встал и из последних сил обхватил коня за шею. Конь фыркнул и подался немного в сторону. Но ведь хозяин был здесь — значит, бояться было нечего. И, кроме того, за чалым уха­живали и кормили его разные люди: денщики, корчмари, владель­цы постоялых дворов.

Новый человек — только и всего.

Война успел только подумать, что ни один настоящий всадник не воспитал бы так коня, когда Мусатов услышал фырканье и обернулся.

Заслоненный конским телом, стоял, совсем невдалеке от него, тот, за которым они гнались. И пистолеты были в обеих руках Войны. Первый выстрел жандарма неминуемо завалил бы коня, и первый выстрел мог быть смертельным для него, Мусатова, если в ответ грянут пистолеты врага.

Этот не оплошает. Мусатов, к сожалению, слишком хорошо знал его ловкость.

— Мусатов, — обратился Война, — покажи свои козыри.

Зеленоватые глаза жандарма не бегали. Они с полнейшим осоз­нанием смертельной опасности смотрели на Войну. Мусатов в первое же мгновение трезво оценил положение, понял, что Война стрелять не будет, если не выстрелит он, Мусатов, и значит — не придется платить за игру жизнью.

Потому что он сразу понял: проигрыш.

И он с твердой усмешкой положил руку на рукоять пистолета.

— Козырной король, — произнес он.

— У меня туз и дама, — продолжил уже Война. — Бросай карты.

— Я знаю, — признался Мусатов. — У тебя две битки, у меня — одна.

— К счастью, — обрадовался Война.

— К сожалению, — взгрустнул Мусатов.

— Бросай, — предложил Война.

— Сейчас, — послушался Мусатов.

— Вывинти кремень.

— Отчего нет, если милостивый господин просит.

Руки Мусатова вывинтили кремень и отбросили его. Война знал теперь: чтобы поставить новый — необходимо две минуты, и пока он не двинется, Мусатов не начнет. Значит, как минимум сто восемьдесят саженей. Риска почти нет. И все-таки он спросил:

— А ты где-нибудь за голенищем валета не спрятал?

— Что он против туза?

— Не говори. И это карта.

Мусатов провел руками по одежде.

— Ладно, — бросил Война и отвязал коня.

Скрежеща зубами, он попробовал сесть, сорвался, чувствуя, как с висков стекает холодный пот, и опять, почти одними лишь руками, вскинул в седло свое изболевшееся тяжелое тело.

И сразу взял в бешеный галоп, прямо по воде, заливавшей луг, к далеким гривам, в брызгах и взлетах капель, в пене.

Теперь ему, Войне, ну никак нельзя было проиграть.

Упадет от выстрела, свалится на этой равнине — возьмут голыми руками. Так далеко! Так еще далеко до грив, до спасительных стариц за ними, до плавней, заросших высокими ситниками, до берегов, заросших непролазной крушиной и обвитых хмелем, до Днепра, за которым яры и леса!

Выстрел грянул далеко за спиной. Мусатов управился за какие то полторы минуты, даже меньше. Все равно: между ним и писто­летом добрых сто шестьдесят саженей. Он недостижим.

В душе Война дал себе слово никогда больше не шутить так. Стоило чалому споткнуться — и в суходол привезли бы на гной­ной телеге «труп известного бандита».

«Куражился, сукин сын, — думал он. — Проделки все».

Но в душе он гордился, так как знал: над Мусатовым будут сме­яться даже друзья, а им, Войной, будут восхищаться даже враги. Потому что он, слабый и тяжело раненный, обвел двадцать загон­щиков и вырвался из окружения на коне их начальника, того, кто еще несколько минут назад был уверен в победе.

Чалый вынес всадника на гребень гряды, и оттуда, с высоты, Война увидел за собой залитый луг, пылинки людей на другом его краю, а перед собой заросли и далекую-далекую ленту Днепра.


XXV

Это было страшное и трудное время.

Вся необъятная империя цепенела и коченела от жуткого по­литического мороза, который вот уже двадцать шесть лет висел и лохмато ворочался над ее просторами. Каждый, кто пробовал дышать полной грудью, отмораживал легкие.