Война не мог знать, что на него в этот раз охотился не один Мусатов. Мусатову прислали в помощники человека из губернии. Начальству надоела неуловимость Черного Войны. С этим осколком прошлого восстания надо было кончать. Начальство не гневалось на Аполлона Мусатова: оно знало, что преступнику в собственном доме помогают и стены, что Мусатов распорядительный и деятельный человек и не его вина в том, что бандит гуляет свободе.
Собирать слухи это было не его дело. Следить, расспрашивать крестьян, ловить краем уха их разговоры должен сыщик.
Так появился в окрестностях Суходола Николай Буланцов, знаток своей такой почетной и необходимой государству профессии, расторопный человек лет двадцати.
Буланцову надо было возвыситься еще больше, нежели Мусатову. Последний уже достиг кое-чего, а этот только делал первые шаги. Мусатов все-таки имел дворянство, пусть нищенское и пришедшее в упадок, а Буланцов происходил из кантонистов, из париев, ученных на медные деньги, из тех, ниже которых на всех просторах Российской империи были только военные поселенцы да еще барщинные мужики у очень плохих господ.
Сын битого, хлестанного отца, человек, детским миром которого была казарма, а развлечением — дни, когда беглых прогоняли через зеленую улицу, он жаждал карьеры как единственного средства избавиться от окружающих ужасов, от зуботычин, от стояния с кирпичной выкладкой под ружьем.
Начальство всегда было право. А если подчиненным и не очень сладко под его грозной дланью — тем хуже для подчиненных. Значит, надо возвыситься, чтобы не страдать от рукоприкладства. Надо стать незаменимым, и тогда сам получишь право бить, сам заставишь других бояться и вытягиваться в струнку.
Таковы были его нехитрые рассуждения. Такие же, как и у всей породы карьеристов, какой она была и какой она будет.
Подлости в этом не было. Подлой была сама эта порода людей, и за этой большой подлостью маленькие подлости отдельных ее представителей казались ерундой, так, чем-то вроде неприличных развлечений.
Большую подлость самого существования этой гнусной, отвратительной в глазах каждого настоящего человека, породы брало на себя государство. Отдельные же представители этой породы оставались в глазах каждого просто мелкими людишками, маленькими расторопными человечками, которым, конечно, не подашь руки, но которые в чем-то даже полезны.
Так рассуждали власти, давая иногда особенно старательным награды.
Люди же из Приднепровья думали, как и все люди, иначе. Если бы спросили у них, они ответили бы древней пословицей:
— Измену принимают, а изменника вешают.
Только у них никто не спрашивал.
Нервный и желчный в душе, но внешне дисциплинированный и рассудительный, Николай Буланцов понял, что Мусатов берется за дело не с того конца. Какая польза гоняться за бандитом, которому родное каждое дерево и которого спрячет каждый, не из-за денег, так из-за боязни перед ним и его ружьем, а если не из боязни, так из-за ненависти к властям? Следовало точно знать, где бывает бандит, а гоняться — дело последнее.
И он вспомнил об исповеди, о таинстве исповеди. А поскольку ни один поп, уважающий себя, не выдаст этой тайны, он подумал, что поп определенно может поделиться интересной нововостью с дьяконом из своей церкви. А у дьякона, конечно, есть жена, с которой нет резона придерживаться особенно чужого секрета. Это, конечно, не касалось обычных сплетен, но могло касаться серьезных случаев.
Все церкви, кроме церквей в Раубичах и Загорщине, были открыты повелением старого Вежи.
Служили еще в церкви в Милом. И там Буланцову повезло. Ему удалось втереться в доверие дьяконице и получить сведения, что Война помогает деньгами крестьянам глухой деревни Янушполе и иногда пополняет там запасы овса для своего коня.
Из губернии и из уездной полиции вызвали людей, из псарни Кроера взяли собак и незаметно окружили деревню.
Война нарвался на двенадцатые сутки. Вышел из пущи пряма на пули. Тут бы погодить и брать его, но погорячились земские и открыли стрельбу, когда до опасливого человека было еще саженей сорок. Побоялись подпустить его поближе.
Раненый Война убежал. За ним гнались три часа и, уже ночью загнали его в болото, залитой водой. Мокнуть никому не хотелось, тем более что шли по кровавым следам, которые тянул бандит по росянке и белоусе. Поэтому реквизировали три плоскодонки и с факелами двинулись за ним. Верхом поехал только Мусатов на своем чалом.
Прочесали все — и напрасно: то ли не увидели в темноте, то ли человек захлебнулся, то ли успел вышмыгнуть из болота в лес, к счастью, не такой уж и большой.
Буланцов по приказу Мусатова окружил лесной остров. Сам Мусатов остался возле болота, зная, что волк всегда бросается от загонщиков туда, где, как ему кажется, никого нет и где его поджидает охотник.
Он думал — и вообще-то резонно, — что Война спешит как можно дальше отдалиться от болота. Он не мог представить, что рана слишком тяжелая, чтобы далеко убегать, что она в ногу, что только последним напряжением воли, из последних сил убегал от них так долго человек, выше всего ценивший свободу.
И Мусатов остался. Слез с коня и присел на кочку, зная, что ожидать ему никак не менее часа.
Война видел это. Он лежал на том же месте, где нашел его Алесь, саженях в тридцати от Мусатова. А поскольку для Войны это был единственный путь к спасению, он действовал более осторожно и чутко, нежели его враг.
Он пополз. Пополз не спеша, зная, что каждое его поспешное движение — это его, Войны, смерть. Он полз так, чтобы враг был спиною к нему, и чуть только Мусатов шевелился — он падал на землю, стараясь едва ли не вдавливаться в нее.
Ему повезло. Жандарм оглянулся только два раза. Он знал, что зверь никогда не бежит с лежки, пока не услышит шума загонщиков.
Война не хотел убивать. Шум к добру не ведет. Кроме того, ему нужен был покой на ту пару недель, пока он отлежится и выздоровеет. Он знал: если убьет — власти нагонят в округу столько сыщиков, что это будет конец.
Он полз к коню. И когда до чалого осталось каких-то три шага, он резко встал и из последних сил обхватил коня за шею. Конь фыркнул и подался немного в сторону. Но ведь хозяин был здесь — значит, бояться было нечего. И, кроме того, за чалым ухаживали и кормили его разные люди: денщики, корчмари, владельцы постоялых дворов.
Новый человек — только и всего.
Война успел только подумать, что ни один настоящий всадник не воспитал бы так коня, когда Мусатов услышал фырканье и обернулся.
Заслоненный конским телом, стоял, совсем невдалеке от него, тот, за которым они гнались. И пистолеты были в обеих руках Войны. Первый выстрел жандарма неминуемо завалил бы коня, и первый выстрел мог быть смертельным для него, Мусатова, если в ответ грянут пистолеты врага.
Этот не оплошает. Мусатов, к сожалению, слишком хорошо знал его ловкость.
— Мусатов, — обратился Война, — покажи свои козыри.
Зеленоватые глаза жандарма не бегали. Они с полнейшим осознанием смертельной опасности смотрели на Войну. Мусатов в первое же мгновение трезво оценил положение, понял, что Война стрелять не будет, если не выстрелит он, Мусатов, и значит — не придется платить за игру жизнью.
Потому что он сразу понял: проигрыш.
И он с твердой усмешкой положил руку на рукоять пистолета.
— Козырной король, — произнес он.
— У меня туз и дама, — продолжил уже Война. — Бросай карты.
— Я знаю, — признался Мусатов. — У тебя две битки, у меня — одна.
— К счастью, — обрадовался Война.
— К сожалению, — взгрустнул Мусатов.
— Бросай, — предложил Война.
— Сейчас, — послушался Мусатов.
— Вывинти кремень.
— Отчего нет, если милостивый господин просит.
Руки Мусатова вывинтили кремень и отбросили его. Война знал теперь: чтобы поставить новый — необходимо две минуты, и пока он не двинется, Мусатов не начнет. Значит, как минимум сто восемьдесят саженей. Риска почти нет. И все-таки он спросил:
— А ты где-нибудь за голенищем валета не спрятал?
— Что он против туза?
— Не говори. И это карта.
Мусатов провел руками по одежде.
— Ладно, — бросил Война и отвязал коня.
Скрежеща зубами, он попробовал сесть, сорвался, чувствуя, как с висков стекает холодный пот, и опять, почти одними лишь руками, вскинул в седло свое изболевшееся тяжелое тело.
И сразу взял в бешеный галоп, прямо по воде, заливавшей луг, к далеким гривам, в брызгах и взлетах капель, в пене.
Теперь ему, Войне, ну никак нельзя было проиграть.
Упадет от выстрела, свалится на этой равнине — возьмут голыми руками. Так далеко! Так еще далеко до грив, до спасительных стариц за ними, до плавней, заросших высокими ситниками, до берегов, заросших непролазной крушиной и обвитых хмелем, до Днепра, за которым яры и леса!
Выстрел грянул далеко за спиной. Мусатов управился за какие то полторы минуты, даже меньше. Все равно: между ним и пистолетом добрых сто шестьдесят саженей. Он недостижим.
В душе Война дал себе слово никогда больше не шутить так. Стоило чалому споткнуться — и в суходол привезли бы на гнойной телеге «труп известного бандита».
«Куражился, сукин сын, — думал он. — Проделки все».
Но в душе он гордился, так как знал: над Мусатовым будут смеяться даже друзья, а им, Войной, будут восхищаться даже враги. Потому что он, слабый и тяжело раненный, обвел двадцать загонщиков и вырвался из окружения на коне их начальника, того, кто еще несколько минут назад был уверен в победе.
Чалый вынес всадника на гребень гряды, и оттуда, с высоты, Война увидел за собой залитый луг, пылинки людей на другом его краю, а перед собой заросли и далекую-далекую ленту Днепра.
XXV
Это было страшное и трудное время.
Вся необъятная империя цепенела и коченела от жуткого политического мороза, который вот уже двадцать шесть лет висел и лохмато ворочался над ее просторами. Каждый, кто пробовал дышать полной грудью, отмораживал легкие.