С месяц они присматривались к Алесю, а потом Грима зашел к нему и сказал, что они являются одним обществом, что это общество ставит своей целью воспитание полезных людей и что они предлагают Алесю стать их товарищем, если он того захочет.
Алесь согласился, и они торжественно приняли его пятым членом в «Братство чертополоха и шиповника». Члены его читали неразрешенное и спорили до пены на губах. И все равно это было интересно, так как Грима доставал откуда-то такие книги, сам вид которых дышал недозволенностью и опасностью. Доставал чаще всего на одну ночь, поэтому читали вслух и спорили вплоть до позднего зимнего рассвета. Это было удобно делать в квартире Загорских либо в небольшой комнатке Гримы, где он жил один.
Читали польские подметные листы и переписанные от руки стихи Мицкевича, читали раннего Пушкина и «Письмо к Гоголю», читали, почти не понимая, Фурье (восхищала в нем смелость, а не мысли) и книжки «Современника».
Однажды попала в руки каллиграфически переписанная рукопись «Тараса» — его тоже поняли как запрещенную вещь и за одну ночь, смеясь до рези в животе, переписали, чтобы у каждого было по экземпляру.
Но это было вначале. Вопрос, поставленный перед каждым, требовал ответа. Юношам, почти детям, безотлагательно надо было знать, кто они такие. И тогда столы завалились книгами по географии и истории. Алесь искал все, что только возможно, по истории. На рождественские каникулы он опустошил часть библиотеки деда.
За месяц до этого русский флот ураганной бомбардировкой направил страшный огонь на турецкий порт Синоп. Небо, корабли, само море пылали неудержимо и неистово. Началась настоящая война, которая должна была привести империю на грань краха. Но парням почти не было до нее дела, ведь они открывали себя, плакали над судьбой Ветра, Дубины и Мурашки, слушали о подвигах князя Вячки, Михала Кричевского и князя Давида из Городка, сжимали кулаки, переживая битву на Крутогорских полях либо сечу на Иваньских гривах.
«Шестокрыльцы! Сыны Белобога! Вперед!»
Читая эти слова Всеслава, Петрок Ясюкевич разрыдался.
...Перед глазами подростков, словно неизвестный, представал их родной край. Бесконечные моховые болота, пущи, закинутые древние городки на болотных островах, где до сих пор висят на суках трехсотлетних дубов колокола. Тот угрюмый, лесной, тоскливый, но самый родной мир, где они родились: Волхово болото, на девяностоверстовой глади которого горят болотные огни, а по берегам находят остатки кораблей, да окаменевшие бревна бесконечных дорог, засосанных на трехсаженную глубину, Припять и седоусый Неман и богатые приднепровские города.
Они видели безграничные паводки, иногда несущие на своей воде деревянные часовни, осенние леса, пылающие, как сретенская свеча, и чистые родники, в которых плавают лубяные ковши.
И обидно становилось за опустошение, забытые могилы и забитых людей, за угнетение, за свист шпицрутенов на Лукишках, за надоедливые полосатые шлагбаумы, запирающие все дороги и, казалось, даже путь к счастью.
Они не знали еще, что слава человечества не в прошлом и что сражаться надо не за прошлое, но их порыв был честным и чистым.
Пятьдесят третий год опять принес неурожай. Плохими были озимые, плохими были и яровые, так как во время жатвы лили дожди и прорастала в поле несжатая рожь.
Наследники славных людей голодали и ели хлеб, похожий на торф. Более-менее чистый хлеб давали только совсем маленьким детям. Царь не мог не знать этого — все слышали о донесении генерал-губернатора Могилевского, витебского и смоленского Игнатьева. Тот писал о страшных вещах, о нищенстве одних и несомненной роскоши других, об утонченности дворцов, которые принадлежали бюрократам.
Царь знал это, но не хотел ничем помочь земле, жители которой дошли до последней степени нищеты и унижения.
И парни поняли, что это не отец, а отчим. Отчима можно ненавидеть, и они теперь ненавидели его всей силой ненависти, какую только могли вместить их детские души.
Алесь сделал и первый вывод из этой ненависти, когда они с Мстиславом ехали домой на рождественские каникулы в присланном Вежей возке.
Снежное поле курилось. Белые змеи ползли по сугробам к кибитке и пересекали следы полозьев. Призрачно качались в зеленоватом свете луны черные полыни возле дорог. Кучер пел что-то себе под нос, тихо-тихо.
Юношам было немного холодновато, и они плотнее зажимались под медвежью попону. Неясный свет луны падал в окошко
— Знаешь, Мстислав, — промолвил внезапно Алесь, — сердце не выдерживает, когда смотришь на все, что вокруг. Так жаль этих бедных людей, эту сироту-землю.
— Сказал еще. Кому не жаль. А что делать?
— Остается одно, — продолжал Алесь глухо.
— Что?
— Оружие.
Мстислав шевельнулся под попоной.
— Умная голова думала целых две минуты. Кто ее возьмет? Ты? Я? Грима?.. Пять гимназистов. Ты ведь знаешь: и у нас, и в шестом, и в седьмом классе больше не нашлось ни одного.
— Может, и есть, да молчат.
— Так будут молчать и тогда.
— Вощила начал с тремя друзьями, — пояснил Алесь. — А потом вокруг них стало войско.
— Ну и закончил, как начал.
— Но ведь четыре года тряс государство.
— Тогда народ был смел.
— А теперь? Теперь ему еще хуже. Лучше смерть, нежели такая жизнь. Все понимают... И это адское, оскорбительное рабство!..
Мстислав смотрел через окошко, вьюга ползла и ползла на следы полозьев.
— Нет, — произнес он наконец. — Ты знаешь, я не трус. Но сколько нас? Мы только начали понимать себя. Даже если мы найдем еще сотню-вторую людей, это закончится потерями и гонениями. Наша маленькая мысль просто не выдержит, угаснет, мы погибнем, а с нами первые ростки. И это будет большой вред для Беларуси. Остановится возрождение. И тогда нам конец. Навсегда.
Дети серьезно говорили о восстании и об оружии, и это было бы даже смешно, если бы не их расширенные глаза, лихорадочный румянец щек и прерывистые голоса.
— Нет, — повторил Мстислав. — Мы потеряем все, приобретенное с таким трудом.
— Ты меня не понял, — утверждал Алесь, — я не говорю о бунте сепаратистов, я говорю о бунте недовольных, кто бы они ни были. Поляки... русские... литовцы... люди Инфлянтов.
Тем более, — сказал Мстислав. — Остальным что?! У них много останется, если расстреляют даже тысячи. А у нас не останется ничего, даже если расстреляют сто человек. Мы маленький огонек, который едва начал гореть.
— Найдутся еще.
— Через сто лет? — иронически спросил Мстислав. — Это ты важно придумал.
— Пускай, — упрямо говорил Алесь. — А оружие брать все равно придется. К тому времени найдем людей... Пойми, надо... В рабстве гибнет дух.
Возок ехал теперь совсем по чистому полю, оставляя за собой одинокий извилистый след. И все ползли, ползли на этот след белые змеи.
Дед был все тем же. Встретил обоих с легкой иронией и плохо скрытой нежностью в старческих глазах. За ужином говорили о незначительном: о заячьей охоте, о том, что Кроер еще раз повторил свой похороны, на этот раз куда более виртуозно, и опять многие попали в его западню; о том, что в Москве сгорел Большой театр.
— Это он от стыда, — заметил Вежа. — Ведь каждый день пели «Жизнь за царя».
А после ужина Мстислав, видимо, решил немного испытать старика на радикализм.
— Достал бы ты, Алесь, то, что у тебя в кармане, да прочел пану Даниле.
Алесь побледнел. В кармане у него лежал список «Поэм на малороссийском говоре». Поэмы назывались «Кавказ» и «Сон». Фамилии автора на нем не было, но ее шепотом передавали друг другу: Шев-чен-ко.
Алесь посмотрел на друга с таким укором, что тот замялся. Но дед сделал вид, что ничего не понимает.
— Ну-ка давай, — потребовал он.
И тогда Алесь с мужеством отчаяния начал читать. Дед слушал сурово, а когда внук закончил, долго молчал.
— Остерегайтесь, хлопцы, — попросил он наконец звонким от волнения голосом. — Я не буду запрещать: вижу, чего вы там нахватались, знаю, что поздно, вы не послушаете. Но остерегайтесь. Уважением вашим ко мне прошу. Мне будет... обидно, если с вами что-нибудь случится.
Помолчал еще.
— Дай сюда.
Старческие руки взяли тетрадь и ощупали обложку и бумагу.
— Восемь лет назад, — произнес он. — Остерегайтесь, хлопцы. Это страшно! Был и на этой земле такой поэт. Конечно, неизмеримо слабее, но такой... За все проступки — одно наказание. Только поэту — пострашнее. Всем по семь, а коренному — восемь... Тоже в солдатах гибнет.
Парни, угнетенные страшной силой этого «остерегайтесь», молчали, будто впервые самим сердцем ощутили опасность. И тогда старик, жалея их, вдруг грустно улыбнулся.
— A propos de2 стихов... Я бы этого хохла не в Сибирь, а министром просвещения вместо дурака Уварова сделал. Ничего, хлопцы. Все ничего.
Задумался.
— Одно тебе скажу, Алесь... Был ты прав с тем царским титулом. Что-то в этом всем есть, если думают об этом и умные взрослые люди, а не один только горячий княжич... По-своему ведь говорят умные люди? Говори и ты... Был у меня, в Суходоле, друг, барон Фитингоф. Захудалый барон. Немец, а лучше всей здешней сволочи. Два чудака были, которые крестьянским, мужицким языком бахвалились. Спрашивают у него: «Почему?» А он отвечает: «Чей хлеб ешь — на том языке и молись».
Засмеялся про себя.
— Приедет губернатор — ну, скажем, на открытие тюрьмы, так барон как бросит ему реплику, что тех водун водит.
И прикрыл большими ладонями руки юношей.
— Вы правы, дети... Что-то тут есть... Что-то во всем этом eсть.
XXVI
Над Вильней медленно плыл звон. Звонили в православных церквях, звонили во всех костелах от Острой Брамы до Антокодя. Под этот звон, совсем не соответствующий прозрачной весенней листве, оставляла город бричка, в которой, зажатые между чемоданами и сундуками, сидели два — теперь уже шестиклассники — парня. Пан Юрий, собираясь уезжать из Вильни на все время, добился от попечителя учебного округа разрешения, чтобы сын и Мстислав сдали экзаме