Колосья под серпом твоим — страница 72 из 183

— Опять Грима?! — угрожающе спросил Гедимин.

И тогда, понимая, что в такой момент гнев этой сволочи может стоить Всеславу тройки по поведению, Петрок Ясюкевич возвысил свой благозвучный, будто музыкальная шкатулка заиграла, голос:

— Извините, господин учитель. Это я.

— В чем дело? — Бледно-голубые глаза Гедимина испытующе смотрели в невинные, искренние глаза Петрока.

Глаза Ясюкевича не умели лгать. Как бы он ни проказничал, они были простыми и честными, эти глаза. Такому мальчику могла бы поверить и пустить его в дом даже самая богатая из костель­ных девственниц.

— Ну, — немного мягче потребовал ответа Гедимин.

— Я случайно наступил ему на мозоль, — промямлил Ясюкевич.

— Что он сказал?

— Плакаць будзеш зараз... Нядбайла, — преданно и просто молвил Ясюкевич.

— Л-ладно, — смягчился Гедимин. — Ваше счастье, Грима.

Подумал.

— А за то, что употребляете мужицкий говор, — будете иметь хлопоты, Ясюкевич. Пятьсот раз перепишете это по-французски, русски и немецки.

— По сто шестьдесят шесть и две трети раза на каждом язы­ке, — прикинув, прошептал Матей Бискупович. — Как с двумя третями быть, а?

— Спасибо, Петрок, — на этот раз шепотом промолвил Грима. — Дешево отделался.

Сашка Волгин, тезка Алеся, подморгнул Гриме.

— Ничего. Выручим.

Сашка отличался среди всех феноменальной способностью под. делывать руку каждого человека так, что тот и сам не отличил бы.

— Гимназисты знаменитой нашей гимназии, — тихим и тро­гательным голосом, почти дрожащим от волнения, начал Гедимин. — Большое горе постигло нашу страну. В бозе почил наш император, наш полководец, государь русской земли, Николай Павлович, человек великой духовной силы, благодетель всего на­шего народа, зиждитель светлого храма нашего будущего и, пока что, самая светлая личность нашей истории после Петра Великого.

— «Пока что», — буркнул Грима.

— Лиса, — с ненавистью глядя на Гедимина светлыми глаза­ми, произнес Сашка. — При каждом случае такое говори — не ошибешься.

Голос Гедимина сорвался:

— Русский народ в печали и тоске.

— Сашка, — шепнул Алесь, — ты в печали или, может, в то­ске, а?!

— В большой, — всхлипнул Сашка. — Прямо рыдаю. Хороший был человек. Христианин. Долги за Пушкина пообещал уплатить, если тот на смертном одре исповедается и святые дары примет... Уплатил...

Гедимин смотрел куда-то вверх глазами, в которых просто тре­петали сердечное умиление и печаль.

— Он скорбит безмерно... наш... русский... народ...

— Чтоб ты пропал! — тихо произнес Сашка. — С таким про­звищем, с мордой такой — на тебе! — «наш... русский... народ».

Грима толкнул его под ребро.

— Тс-с, посадят в карцер — кто тогда поможет?

Алесь тихо смеялся. Он знал, что это Волгин был зачинщиком истории с родословной Гедимина. Собрались несколько парней и составили шутливое «древо достоинства» учителя, где как минимум семь предков были все кто угодно, только не русские, а отец — по­ляк. Потом Сашка написал письмо почерком Гедимина. А в письме было покаяние в том, что вот до настоящего времени он, Гедимин, только внешне придерживался православного обряда, а сам считал его ересью и схизмой и не желает больше губить свою бессмерт­ную душу. Тем более что его, Гедимина, отец был поляком и всю жизнь сражался с неправедным делом митрополита литовского Иосифа Семашко, который зловредно и коварно уничтожал унию. И что он, Гедимин, в этом достойный сын своего отца и просит считать его в дальнейшем римским католиком, тем более что в его, Гедимина, дворянском гербе есть крест. А всем известно: если в гербе есть крест — это означает, что предок был нехристем.

Письмо с родословной направили виленскому попечителю и стали ждать, что из этого будет.

Попечитель поверил. Ему показалось, что Гедимин сошел с ума. Он вызвал «римского католика и наследника нехристей» к себе, и там, за плотно затвореной дверью, состоялся бурный разговор с выяснением отношений и объяснениями, вначале только Гедимина, а потом взаимными. Гедимина чуть не хватил удар.

Зачинщиков искали, но не нашли.

...Учитель тем временем добрался до последних минут “христианина». Голос дрожал, руки, вздетые на уровень лица, ладонями к нему, тряслись, словно вот-вот могли упасть на глаза, чтобы никто не видел слез, да только чудовищное усилие воли держало их.

— Он руководил как настоящий властелин, он жил как человек, он любил супругу, как христианин... А отходил у предкам, — Гедимин совершил растерянный жест руками, — как будто бы coвместил в своем последнем слове все свои качества. Я не побоюсь даже сказать иппостаси. Слушайте эти слова... На смертном одре он сказал сыну и наследнику своему: «Служи России, сын мой! Я хотел взять на свои плечи все трудности, чтобы оставить тебе великую державу, спокойную, благоустроенную, счастливую. Но высшая воля полагала иначе».

Гедимин положил руку на горло.

— Он лежал на своем простом одре, укрытый солдатским плащем... Вы знаете, он всегда спал, как простой воин. Он всю жизнь не укрывался ничем другим. И этот плащ войдет в историю на­равне — нет, выше! — с треуголкой Наполеона, с его серым по­ходным сюртуком, с простым посохом Великого Петра, с седлом под головою Святослава... Плащ... простого... солдата!

Рыдание разверзло горло учителя.

— И он сказал сыну свои последние слова... «Учись умирать...» — Гедимин сделал длинную паузу. — Вы слышите эти слова?! История запишет их на свои скрижали!.. «У-чи-сь у-ми-рать!» «Учитесь умирать» — вот какое последнее завещание он оставил нам, господа.

Слезы точились сквозь картинно прижатые к лицу руки учителя.

— Учитесь умирать.

— Научимся, — тихо произнес Матей Бискупович. — И не за­хотим, так научат.

***

Три месяца прошло с того времени. Далеко от северной моги­лы «человека и христианина», не доходя до нее даже отзвуками, густо, нестерпимо густо падали бомбы на бухту, могилу флота, и город, могилу величия.

И еще на многочисленные могилы людей, людей красивых либо уродливых, умных либо глупых, но одинаково созданных для счастья.

Теперь среди них не было уже ни красивых, ни умных, ни счастливых.

Ведь кто-то учил умирать, а не жить.

Сдали Малахов курган. Ушли из Севастополя.

Расплатились за все десятилетия, в которые распинали все, сколько ни есть, молодое, смелое, достойное.

Никогда не слушали, закостенев в непогрешимом величии, и вот теперь все трещало и расходилось по швам. Сорок лет пугали своих и забыли, что англичанина и француза нельзя было держать в страхе божьем розгами, фухтелем и тюрьмой. Требовалось что-то более мощное.

Именно то, чего не было.

Свободная армия сознательных, сытых, спокойных за будущее людей, сражающихся за свою землю, за свое отечество, в котором им было и будет легко жить.

Жить, а не умирать.

А между тем последних слов императора, за которые так распинались тысячи гедиминов, совсем не было. Их придумали потом, чтобы люди учились гибнуть без роптания.

Просто в один из ужаснейших для империи и счастливых для потомков дней император ощутил — который уж раз — унизительный приступ малодушия и разочарования в собственной жизни, в собственном царствовании — с первого дня, когда грянул первый залп и взревела по мятежным каре картечь, и до этого.

Все было ни к чему, ненужно, вредно.

Все, что делал.

И тогда он вызвал лейб-медика Манта и приказал, чтобы тот дал ему яда.

Мант, как и все вокруг, как все до последнего, кроме тех, в Сибири, считал, что приказы надо исполнять беспрекословно, что можно нарушать заветы Божьи — по одному либо все десять вместе, — но нельзя усомниться даже ни в едином слове, которое исходило из этих губ.

Он дал.

И тут наступил новый приступ малодушия. Человек, который будто бы учил потомков умирать, понял, что ему нет дела ни до ненужности своих деяний, ни до собственной вредности.

Что ему было до тысяч могил, до руин величия, до разоренной, доведенной до нищеты земли. Он, который не моргнув подписывал смертное количество шпицрутенов, хотел жить, цеплялся за жизнь.

Он попросил у Манта противоядия.

Но Мант был достойным сыном сорокалетней системы. Он по­нимал дело так, что, если от него требуют яда, он должен дать яд верный, скорый и милосердный.

Мант пожал плечами.

Ничего не научило потомков и историографов: ни сотни тысяч других кончин, ни даже смерть этого человека. Из неблаговидной и некрасивой истории они сделали один вывод, по лаконизму и величию похожий на афоризмы золотой латыни.

«Учись умирать».

***

Давно, еще тогда, когда Алесь мало в чем разбирался, он спро­сил у старого Вежи:

— А что будет, если царь умрет?

Вежа с усмешкой — поверх руки — смотрел на него хитрым, с искоркой, глазом.

— Дурак, — ответил Вежа. — Это у тебя — ну точно как в анекдоте мужицком.

— В каком?

— Да так... Спрашивает один мужик другого: «А что будет, если Бог умрет?» — «У, — говорит, — дурак... А Никола святой зачем?» Помолчал и добавил:

— Найдется кто-то на нашу шею.


XXVIII

В августе тысяча восемьсот пятьдесят пятого года к Алесю. ко­торый в это время жил в Веже, прискакал из Загорщины Логвин, привез письмо в грубом пакете из серой бумаги.

«Дружище, — писал Калиновский. — Я закончил свою мачеху-прогимназию. Еду поступать в альма-матер. В Москву. Хотелось бы увидеться с тобою, да только знаю: невозможно. Чуть-чуть под­заработал, получил у начальника губернии паспорт и подорожную за номером пятьдесят шестым. А в ней — все. Двуглавая курица, рубль серебром гербовых взносов, приметы (лицо — овальное, тяжелое, лет — семнадцать, рост — средний, волосы — темно-русые, брови — черные, глаза — синие, нос и рот — умеренные, слегка великоватые, подбородок — обыкновенный, — расписали, хоть ты на Ветку, к раскольникам, сбеги, и то найдут). Такая че­пуха! Начинается подорожная, как оказалось, словами: «По указу Его Величества государя императора Александра Николаевича...» Даже вот как! Будто бы каждого из путешествующих хлопает по плечу: «Езжай, братец, счастливого тебе пути».