Колосья под серпом твоим — страница 75 из 183

ско-католического, как и наследников его, дворянином. Двадцать четыре года понадо­билось на приговор. Начал добиваться молодым, в тридцать пять лет мать была молода, здорова, а добился — развалиной. Нена­вижу я все это.

На челюстях у Кастуся ходили упрямые желваки. Горели на щеках два красных пятна

— Ничего, братец, — успокоил Вежа. — Выучишься вот, голова у тебя хорошая, дойдешь до больших начальников — только пе­рышки с «меньших» да с «младших» полетят.

— А что, — улыбнулся Кастусь. — И тариф над головою по­вешу, как зельвенский писарь: за подпись — три рубля да пирог с визигой, за утверждение дворянского достоинства — тысячу ру­блей да жене семь аршинов аксамита. А сам я — в сенате шишка весьма большая. Заходит государь император случайно: «Гнать, говорит, за такую таксу».

— Правильно, — буркнул Вежа. — «Ведь он нам всем цену сбивает, — скажет император. — Мне вон за концессию на строительство железной дороги сколько платят, да и то мало. A тут... пи-рог с визигой. У глупца и песня глупая»2.

Лился через окна в комнату свет луны и смешивался с розовым светом свечей.

Алесь видел: дед опять собирался дурачиться.

— Так что, Кастусь, — спросил Вежа, — ты, стало быть, поляк?

— Нет, я здешний, — осторожно ответил Калиновский.

— Он белорус, дедушка, — пояснил Алесь.

— А это что такое? — недоуменно спросил дед.

И лишь сейчас впервые заметил, как молодой человек напряг­ся, словно его ударили, взглянул на Вежу угрюмыми глазами.

— Он ведь вам говорил, пан Вежа, — ответил Калиновский.

— Я говорил тебе, — подтвердил Алесь.

— А, — словно вспомнил Вежа, — припоминаю. И вы верите в эти шутки?

Тут взорвался и Алесь. И Вежа понял, что зашел далековато. Но бес все еще сидел в нем, и, кроме того, ему до крайности надо было знать, верят ли эти чертенята сами, сильно ли они верят в свое безрассудное, бешеное, нелепое, но по этой причине еще бо­лее сильное мнение. Ведь вера двигает земли и океаны, ведь если сильно поверят даже десять человек на земле — исполнится все.

— Как же не поляк, — толковал дед. — Крестили тебя в косте­ле. Вероисповедания ты — римского.

Алесь понимал, что Вежа своим холодным огнем дает губчатой крице, находящейся тут, перед ним, высшую закалку, но он не по­нимал, как необходима эта холодная жестокость для крицы, для Ка­стуся. Он, Алесь, по молодости лет, считал, что огонь развлекается.

И лишь старик знал, что назвать — это начать мыслить, а на­чать мыслить — это понять всех и самого себя. И нет жестокости в том, кто называет и тем самым заставляет мыслить.

— Ну и что, — тяжело двигая челюстями, произнес Кастусь. — Прошу прощения, завтра я окрещу вас в костеле — и вы не ста­нете по этой причине поляком. А я перейду в магометанство и не стану турком. Будет белорус магометанского вероисповедания и белорус вероисповедания католического.

— Неплохо для начала, — поддержал дед.

— И для конца неплохо. Тем более что ваш младший внук — католик. По вашему повелению.

Вежа даже охнул. Чертенок бил прямо под дых. И тут он понял: наступает последнее. Он должен был убедиться в этом последнем, убедиться, понимают ли они все до конца, и тогда опустить руки. Навсегда. Не вмешиваться уже ни во что.

Ведь тогда от него ничего уже не зависело.

Ведь тогда это была бы уже не детская игра в павлиньи перья необыкновенных, не таких, как «у всех», отличительных мыслей, а первое, на всю жизнь, убеждение, которое юноша, через зрелость, проносит до смерти.

— Но ведь местность, откуда ты родом, это Польша?

— Возможно, — ответил Кастусь. — Но теперь это Гродненская губерния.

— А завтра наш... гм... Август... присоединит к Гродненской губернии Варшаву.

— А жители, которые называют себя литвинами, а свой край Литвою?

Беседа и нравилась и не нравилась Веже. Нравилась, так как чертенок знал, чего хочет. Не нравилась, так как эти знания угро­жали и внуку и самому чертенку опасностью.

— А ты умеешь говорить по-литовски? — с улыбкой спросил он. — Это ведь, кажется, не славянский язык?

— Я имею в виду не Литву-Жмудь, — упрямо, кусая губы, от­вечал юноша. — Я имею в виду Литву-Беларусь... И потом, вы ведь хорошо знаете, откуда выросла та ошибка.

— Я-то знаю, а вот откуда знаешь ты?

— У меня брат историк. И потом — я не глухой. Семнадцать лет я слышу слово «Литва». А до меня его употребляли еще триста лет.

И тут Вежа сделал последнюю попытку повернуть веретено, на котором ткачиха-парка ткала судьбу этих юношей. Нанес послед­ний и по-настоящему сокрушительный удар.

Внешне это выглядело как милая шутка. Дед налил себе еще чашку кофе.

— И все-таки никакой ты, хлопец, не белорус. Ты — поляк. Вернее говоря, мазур. Ведь твой Амброзий Самойлов сын Кали­новский был из Визской земли... «Мечник Визской земли. Сын мечника Визской земли. Внук мечника Визской земли...» А Визская земля — это Мазовия.

— Так вы все знали сами, — растерянно ахнул Кастусь. — За­чем же тогда...

— Ты поляк, хлопец, — продолжал Вежа. — Я знаю, тебе труд­но распрощаться с решением, которое сделал ты сам. Но это ве­ликий народ, который значительно больше знает о себе, нежели мы все. Этим надо гордиться, а других «здешних» бросить на про­извол судьбы, если уж они ничего не хотят... Главное — быть че­ловеком, сынок.

В библиотеке стояла мертвая тишина. Еще бы: тут только что произошла поминальная по сознанию человека.

И вдруг тишину нарушил странный приглушенный звук. Кастусь смеялся. Смеялся горько, немного едко и глухо.

— Да, Амброзий был мечник Визской земли. Но там живут и жмудины, и немцы, и поляки, и белорусы. Вы привели недосто­верный довод, князь... Но пускай, пускай даже и так... После него мои предки сто семьдесят лет жили на этой земле, ели ее хлеб, говорили ее наречием, умывались ее водою, пели ее песни... Да и разве не все равно, если я сам считаю себя «литвином», белору­сом, здешним — назовите это как хотите. Разве не все равно, если дома у меня разговаривают на мужицком наречии, если только один отец — «для людей» — знает то, что у нас называют «польским» и которого не понимают поляки, так как это исковерканные наши слова.

Глаза Кастуся блестели.

— И разве не все равно, если покойница мать не знала другого языка, и братья мои, и я сам не знал до прогимназии другого... Вы слышали, какова та единственная песня, которую я помню от матери?


Белые березы

Побелил мороз.

Плакал бы я, плакал —

Не имею слез.


Он врал, Кастусь, врал словами этой песни. Ведь именно в эту минуту Алесь с тревогою увидел две голубых искры, которые не­удержимо поползли по щекам друга.

— И разве это не все равно, если я сам говорю «мой народ» и люблю эту землю преданно и нежно, что все могу отдать ей? У меня есть «белые морозы, побеленные морозом», а вы мне тыка­ете «мечника Визской земли».

Вежа молчал.

— Белорус, — с глухой иронией согласился Вежа. — Друг меч­таний моего внука. Что ж... Бог с тобою, сынок. Пускай тебе доля дает счастье.

И прибавил:

— Психопаты... Неразумные... Маменькины сынки, которые пахнут молоком... Что ж это с вами будет, а?3

***

В тот год постиг Приднепровье страшный летний паводок. Как напасть какая-то: вода стояла на уровне среднего весеннего по­ловодья. Днепр залил луга, буераки, вымоины. Старые русла пре­вратились в протоки, в длинные озера.

Вода спадала понемногу, и видно было, что Днепр войдет в бе­рега лишь в начале сентября. На стволах деревьев, которые ос­вободились из-под воды, был тонкий пушок корешков, так долго стоял паводок. На пригорках коричневая корка высохшего ила лежала как войлок, и ноги человека ломали ее, оставляя дырки, в которых была видна чахлая, желтовато-зеленая, будто в погребе, трава. Стало ясно: сенокосные угодья по низким местам пропали.

Кастусь с Алесем, удерживая в руках бредень, шли по лугу. И бредень, развернутая двойная рама, обтянутая мережей, напоминал огромную, больше парней, прозрачную бабочку.

Идти было тяжело. Шли по колено в воде. Приходилось грудью прокладывать себе дорогу в траве. Малиновый кипрей щекотал разгоряченное лицо, вьюнок цеплялся за ноги. Все вокруг краснело, белело, желтело. Пестрые, горячие, душистые до головной боли травяные и цветочные джунгли сопротивлялись, не пуская юношей в свои недра.

Казалось, зацвело безграничное мелкое море. Ведь травы стояли в воде, засыпанной разнообразной цветочной пыльцой.

Оба были мокрыми едва ли не по горло, так как иногда случалось и проваливаться. На груди Кастуся висел, подвешенный веревкой за шею, мокрый посконный мешок. Когда попадали в воду, мешок оживал и некоторое время дышал.

Остановились на краешке буерака, длинной неглубокой котловины. Цветы словно останавливались на ее берегах, открывая зеркало чистой блестящей воды.

Кастусь одним глазом глянул в мешок. В нем переливались тускло-золотые лини, холодная густера и зелено-голубые малень­кие щучки.

— А недурно мы ухватили, — радовался Кастусь.

— Это еще мало. — Алесь был красным и слегка вспотев­шим. — Вода высокая мешает. Обычно по старицам раза за четы­ре столько натрясешь, а тут полдня ходим.

— Все равно интересно. Даже лучше, что много ходим.

— Ничего, — отозвался Алесь. — Сейчас дойдем до городи­ща — отдохнем на сухом. А то тут и сесть некуда.

— Как это некуда? — спросил Кастусь.

И сел аж по самую грудь в воду. Сидел и смеялся. Сума с рыбой всплыла и начала булькать более подвижно.

— Удобно, — отметил Кастусь. — Словно в теплой ванне си­дишь. Только чтоб это рак за какое-то место не хапнул.

— Тут их нет, — сказал Алесь. — Они под корягами да под бе­регом. И потом, мало стало раков. Года три назад напасть какая-то на них прошла. Берега так и кишели вороньем.

— Это они, может быть, с горя подохли. Нашелся на них какой- то свой Алексашка, — показал Кастусь белые красивые зубы.

— А что тебе этот Алексашка?