— Мы, кажется, начинали спор с вами?
Ходька с интересом смотрел на сероглазого молодого человека.
— Говорите дальше, — снисходительно позволил он.
— Нам не надо ничьего позволения на то, чтобы дышать, — перехваченным горлом продолжил Алесь. — А писать и говорить на своем языке так же естественно, как дышать. — Он возвысил голос. — Мы не желаем быть ничьим форпостом. Чем слово «магнат» лучше слова «барин»? Хватит, понюхали.
И тут Ходька улыбнулся, словно нащупал в защите парня трещину.
Алесь видел глаза горбуна, органиста, Сырокомли. Во всех этих глазах жила тревога. А Ходька подался головой вперед и тихо процедил:
— Разве не стало нашему мужику хуже жить после присоединения к России? Сразу солдатчина, повышение податей...
Сырокомля нетерпеливо прервал его:
— Ходька, это жестоко!.. У молодого человека не столько знаний... И его убеждения!
Алесь поднял руку.
— Не стоит, пан Кондратович, — он улыбнулся. — То, что мне надо, я знаю хорошо. И убеждения у меня твердые и... обо-сно-ванные, в отличие от пана Ходьки.
— Так стало хуже? — настаивал магнат.
— Стало хуже. — спокойно ответил Алесь. — Кроме старых панов, нас с вами, появились новые. И причина этой нищеты в том, что на все старые цепи повесили еще одну, новую — деньги. А денег у мужика при нынешнем положении быть не может. У него отнимает их то, что страшнее чумы, войны, страшнее всего на свете.
Красные пятна поползли по щекам у Ходьки.
— Что ж это такое, страшнее всего? — тихо спросил он.
Алесь побледнел от волнения. А потом в тишину упало одно лишь слово:
— Крепостничество!
Глаза Лизогуба сузились.
Стояла тишина. Алесь спешил договорить:
— Мы никогда... — Голос его звенел. — Слышите? Мы никогда не поддадимся ни вам, ни немцам, никому. И не потому, что мы не любим вас, а потому, что каждый человек имеет право на равное счастье с другим, а счастье — только в своем доме. И не может быть счастлив предатель своего дома, так как он навсегда останется человеком второго сорта. Вот. Вот и все.
— Господа, — прервал Киркор, — господа, властью хозяина запрещаю вам этот спор.
Горбун положил руку на плечо Алесю, пожал.
— У меня есть дочь, Камилла, — промолвил он. — Бог ты мой, как вы похожи!
В долгой паузе прозвучал одинокий голос Сырокомли:
— Какая ж это неизведанная поросль растет!
...Он и Манюшко шли в одну дорогу с Алесем и Всеславом, Лизогуб и Ходька пошли отдельно, хоть некоторое время им было и по пути.
На углу Святоянской и Университетской Манюшко придержал Алеся и показал ему налево, на костельное здание.
— Музыку любишь?
— Да.
— Тогда приходи сюда. Я знаю, тебе нельзя. Но вон там дверь на хоры. Приходи во время мессы и просто так. Я там часто. Музыка, князь, не знает разницы верований.
Сырокомля молчал всю дорогу. Его, молодое еще, утонченное лицо смахивало на больное. Он молча кутался в шубу и напоминал худую озябшую птицу.
И лишь на перекрестке, где обоим старшим надо было повернуть налево, поэт положил руку на плечо Алесю:
— Я, по-видимому, не доживу. Но вам... Дай вам Бог удачи... Дай вам Бог победы.
XXX
Уже самым утром следующего дня, поднимаясь по лестнице на второй этаж, Алесь почувствовал что-то недоброе.
Может, это выражалось в том, что здоровенный обалдуй, Циприан Дембовецкий, одноклассник Алеся, наперекор обычаю, оторвался от пищи и, когда Алесь проходил мимо него, окинул мутным, словно неживым, взором. Это было странно, так как Алесь, сколько был в гимназии, всегда помнил Циирилиа с бутербродом в руке.
А может, неладное выражалось в том, что второй одноклассник, Альберт Фан дер Флит, еле ответил на поклон.
Все это было чепухой. И Циприану не вечно ведь чавкать, и Фан дер Флит, человек холодный и углубленный в свои мысли, всегда смотрит словно сквозь собеседника. И, однако, что-то словно висело в воздухе.
Следовало бы поверить предчувствию. Сам похожий на чрезвычайное, гибкое и чуткое животное, сам совершенный пример своей породы, он владел, в высшей степени, безошибочным инстинктом близкой радости либо неизбежной беды, который никогда не обманывал.
Но первым уроком была как раз литература. Преподаватель изящной словесности, перед тем как окончить гимназический курс, делал обзор современной литературы, не входившей в программу. И это было хорошо. Ведь он говорил, между прочим, и о влюбленном Тютчеве. Пушкин — это, конечно, Эллада поэзии. Словно вся гармония будущих веков воплотилась в одном. И он любил его. Но надо иметь и что-то тайное, что любишь ты один. И он любил Тютчева.
И эти, такие разные, имена современников, и такое разнообразное звучание их строк, похожее то на мед, то на яростную пену прибоя, то на яд, заставило Алеся забыть о том подсознательном, которое предупреждало.
Он держал для себя имя Тютчева долго. В старых журналах деда отыскал когда-то и отметил в памяти эти необыкновенные строки.
И «Весеннюю грозу» в «Галатее», и «Цицерона» с «Последним катаклизмом» в альманахе «Денница»... Порой он узнавал лицо поэта в стихах, помещенных под инициалами, и это было словно узнать близкого друга под маской.
Удивительно было, что Алесь еще не родился, а поэт ответил на те вопросы, которые начинают мучить его, Загорского, лишь теперь.
Оратор римский говорил
Средь бурь гражданских и тревоги:
«Я поздно встал — и на дороге
Застигнут ночью Рима был!»
Тут все было правдой. Действительно, вокруг была ночь страны. Действительно, все они родились слишком поздно. И все же...
Счастлив, кто посетил сей мир
В его минуты роковые —
Его призвали всеблагие,
Как собеседника на пир.
И это было прелестно. Как прелестны были строки «Mal'aria», которые списал откуда-то Мстислав. И строки «Последней любви». Учитель читал их слегка нараспев, как никогда не читал Державина. И обложка журнала, из которого он читал, была старательно завернута в бумагу. Ведь это был «Современник», которого боялись, как чумы, и не подпускали к гимназическим стенам.
Алесю было смешно. Неужели учитель думает, что они — дети и читают лишь то, что предусмотрено программой. Этот номер журнала члены «Братства шиповника и чертополоха» зачитали до дыр два года назад.
О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней...
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней!
Это было неведомое, неимоверное на земле счастье.
Полнеба обхватила тень,
Лишь там, на западе, бродит сиянье,
Помедли, помедли, вечерний день,
Продлись, продлись, очарованье.
В том грустном, суровом и нежном настроении, какое всегда овладевало им после хороших стихов, он просидел второй урок, географии. Мстислав со стороны поглядывал на него. И в глазах была искра насмешки и иронии.
«Повело», — подумал Мстислав.
А Алесь не замечал. Как не замечал и того, что Циприан Дембовецкий, украдкой пожевывая что-то, раз или два оглянулся на него.
Началась большая рекреация. Гимназисты, пользуясь тридцатью минутами перемены, сыпанули на солнечный двор, где, на припеке, возле стены, было уже совсем тепло, брусчатка нагрелась, а последний черный снег лежал только в вечной тени противоположной аркады двора.
Алесь вышел медленно, последним, и сразу увидел, что на повороте к лестнице стоит группа «аристократов из лакейской», как однажды окрестил их Сашка Волгин.
— А что? И конечно, — говорил он. — Лизогуб — граф. Фан дер Флит — барон. Другие — тоже. А смотрите, как держатся... Сразу видно, что им все это еще всегда утверждать придется. Да и родители — лакеи. Граф, как известно, титул не славянский. Барон — остзейская рожа, треска соленая. Аристократ вон Загорский. Ничего он не доказывает.
«Аристократы из лакейской» держались всегда группкой и весьма криво смотрели на Алеся и Мстислава за то, что они сторонятся их и водят дружбу с Гримой и Ясюкевичем.
Они стояли группкой и теперь. Прилизанный и корректный Игнатий Лизогуб. Рядом с ним Альберт Фан дер Флит с холодными глазами, которые, несмотря на светлый цвет, были тусклыми, как сумерки. А за ним стоял Дембовецкий.
Еще один член их кружка, Альгерд Корвид, стоял у стенки и смотрел в сторону. Красивое, жесткое лицо Альгерда было безучастным.
И, увидев его, Алесь понял что дела — дрянь. Альгерд Корвид отличался тем, что мог одним незаметным ударом под дых либо еще куда-нибудь бросить человека в бессознательное состояние и вывести из драки на длительное время.
Как на грех — никого не было вокруг. Ни друзей, ни просто доброжелательных людей, которые могли бы предупредить. В животе у Алеся родилось вдруг противное и холодное чувство беспомощности и отвращения. Его никогда не били вот так. Случались, конечно, дружеские либо даже вражеские драки где-нибудь в уборной или на вилийском льду, но это были честные драки один на один или стенка на стенку.
То, что драки не миновать, он понял сразу. Иначе на какого лешего им был нужен Корвид?
— Погодите, князь, — обратился Лизогуб.
Алесь остановился.
Лизогуб мягко, почти по-дружески, так, что смешно было вырываться, взял Алеся под руку и отвел от лестницы.
— Мне хотелось бы получить от вас некоторые объяснения насчет ваших вчерашних слов.
— Я никому не хочу их давать, — ответил Алесь. — Что сказано, то сказано.
— Простите, не объяснения, а продолжение спора и, возможно, некоторое недоразумение и замешательство, что касается вашего поведения.
Лизогуб успел довести его до самого окна в тупике коридора, и только тут Алесь освободил локоть.
— Ваше недоразумение меня мало касается. Замешательство — тоже. Вчера я сказал то, что хотел.
Алесь решил пойти, а если задержат — пробиться, отбросив кого-либо с дороги. Тут не могло быть и речи о том, что убегать — позорно.
И тут отворилась дверь уборной, и из нее появились, словно черти из табакерки, еще трое. Первыми шагали Язэп и Гальяш Цялковские. Братья. Не близнецы. Просто оба имели обыкновение по два года сидеть в каждом классе. Гальяш одна