...Даже год его рождения был годом черного недорода. А потом пошло и пошло. Четыре голодных года, с двадцатого по двадцать четвертый. Год отдыха. А потом пять лет страшного падежа скота, когда по всему Приднепровью едва осталась десятая часть коней и другого скота. Чтобы не кончиться наглой смертью, пришлось продать восемь десятин земли из десяти. Да и последнюю нечем было засеять, и она зарастала костром, и осотом, и, от большой кислоты, хвощом. В двадцать четыре года Адаму было уже так, что хоть отрезанным ломтем становись. Тут его и подобрал Юрий Загорский. Управляющим парня назначать было рано, и поэтому пан сделал его чем-то вроде фактора и перекупщика, с жалованием в тридцать рублей месячных да еще с господским жилищем, одеждой и пищей. С того времени Выбицкий ног под собою от радости не чуял.
Фактор из него был неопытный, но подвижной и, главное, безукоризненно честный, копейки под ноготь не зажмет. И потому Загорский привык к нему и отпускать не хотел.
И вот сейчас они ехали в господском кабриолете, белый, как последний мужик, сероглазый паныч с волосами дивной красоты, и Выбицкий, горбоносый и костлявый, вчистую сожженный солнцем, но со старательно досмотренными усиками. Ехали молча, настороженные друг к другу.
— Что ж, нравилось ли там панычу? — спросил наконец Выбицкий.
— Очень.
— То-то видел я, что та хлопка так плакала, будто родного сына за свет везут.
— Она не хлопка. Она Марыля, вторая мать мне.
Пан Адам покрутил головою.
— За что ж это вы их так уважаете, паныч?
— Ведь они работают, как Адам и Ева, — заученно ответил мальчик. — Пашут землю и прядут лен.
Выбицкий вздохнул.
— Э-эх, паныч. Прошло то время, когда на земле были только Адам и Эва. Прошло и не вернется. Сейчас над Адамом и Эвой царь, потом губернатор, потом ваш ойтец, а потом я, полупанок.
На губах его появилась ироническая усмешка.
— А они над всеми нами посмеиваются, так как ничего больше не могут поделать. Про царя не слышал, а губернатора, как они говорят, кулагой облили. Князья, по их выражению, «стервецы, хоть и в багреце». А я, вообще, «то ли пан сам пан, то ли пан у пана служит?». «На ноге сапог скрипит, а в горшке трасца кипит». Так что никогда вам, паныч, не быть мужиком, а мужику не быть паном. И потому пора вам забыть о том, что вы играли с хлоп-скими детьми в цирки. Пора учиться господствовать... Никогда им, к сожалению, не быть вольными, как старопольская шляхта. Всегда над ними будет угнетение. Не одно, так какое-либо другое. Человек это такая холера, что придумает...
— А белый жеребенок? — спросил Алесь и похолодел до самого нутра, ибо понял, что едва не ляпнул лишнее.
— Какой белый жеребенок? — удивился пан Адам, внимательно глядя на Алеся.
— Камень вон в овраге, — неловко выкрутился Алесь. — Лежит в траве, как белый жеребенок.
— А-а, — протянул равнодушно Выбицкий. — Так это, паныч, скорее на белую овцу похоже.
Глаза его почти совсем незаметно смеялись.
— Так, значит, учили вас там, паныч?
— Учили.
— То и ладно. По крайней мере, не спутаете льна с пшеницей.
Оба снова молчали. Теплый ветерок повевал в лица, кабриолет мягко покачивало. После почти бессонной ночи Алеся клонило в сон, и наконец он вздремнул...
...Не было уже ни озими, ни жаворонков над нею, ни солнца. Была ночь, и туман, и длинные конские шеи над белым озером. Как тогда, в ночлежной неопределенной дремоте, он подступал едва ли не до ног, этот туман, и из тумана постепенно вырастали, выходили на пригорок, как на берег, дивной красоты белые кони. Молчаливые белые кони, которые медленно перебирали ногами. Он один лежал возле наполовину погасшего костра, а кони стояли вокруг него и часто, нежно склоняли к нему головы и дышали теплым и хорошим, а их глаза были такие глубокие и такие добрые, какие бывают только у человеческой матери, когда она смотрит на ребенка... Кони стояли и тоскливо, ласково смотрели на него, а между ними стоял еще мокрый белый жеребенок со смешным толстым хвостом... И это было такое непонятное счастье, что Алесь едва не заплакал. А молочный туман сбегал с земли, как вода, и всюду были белые... белые... белые кони...
...Во сне он почуял: что-то изменилось, кабриолет стоит, и проснулся от неясной тревоги.
Вокруг снова была озимь и жаворонки. А по этой озими, издалека, кто-то ехал на слегка чалом коне.
— Отчего стали? — спросил Алесь.
— Так он вот окликнул...
— А это что за важный такой, что дороги ему нет?
— А это жандармский поручик Аполлон Мусатов... И чего это из Суходола его принесло, да еще одного?
Всадник медленно приближался по озими. Боялся, видимо, кротовых ходов и хомячьих нор. Порой из-под самых копыт вырывались вспугнутые жаворонки, конь стриг ушами, но, покоряясь властной руке, как по струнке, шел к дороге.
Наконец всадник подъехал к самому кабриолету. Алесь увидел прежде всего узкие, зеленоватые, как у рыси, глаза под песочными бровями, хрящеватый нос и молодые, но уже щетинистые усы и бакенбарды. Лицо было бы почти грубым, хотя и красивым, если бы не вишневые губы и совсем юный, прозрачно-розовый румянец тугих щек.
Этот человек плохо загорал: лицо было того же цвета, что и треугольник груди под расстегнутым воротником голубого мундира.
Но интереснее всего были руки: цепкие, очень характерные и скрытно-нервные, со сплющенными на концах, как долото, пальцами. Одна рука сжимала поводья, вторая гладила холку коня.
Поперек седла лежал длинный английский штуцер; два пистолета были слабо засунуты в седельные сумы.
— День добрый, Выбицкий, — поздоровался Мусатов.
— День добрый, пан Мусатов.
Рысьи глаза Мусатова ощупали коня, кабриолет, фигуру Алеся.
— В вольтерьянцы играетесь? — спросил поручик. — Смотрите, привыкнет вот такой ездить, а потом попробует и вас выпихнуть.
— Это загорщинского пана сын, — будто попросив прощения, объяснил Выбицкий. — В Озерище был дядькован.
В глазах Мусатова появилась искра любопытства.
— Польские штучки, — бросил он.
— Что вы, пан Мусатов. Загорские из коренных здешних... Испокон веку православные.
— А сами в католический лес смотрят.
— Побойтесь Бога! В какой лес?! — Выбицкий был очевидно обижен и за себя, и за панов.
— А почему же это старый Загорский-Вежа повелел младшего брата вот этого хлопца в костеле окрестить? Скандал был на всю губернию.
Выбицкий опустил глаза.
— Я человек маленький. Не мне знать намерения старого пана. Но ведь поймите и вы: человек он старосветский, с капризами.
— Екатерининского века, — иронически добавил Мусатов.
— Его чудачества на деньгах стоят, — продолжал Выбицкий. — Под каждым его капризом — тысяча рублей. Хватит на весь суходольский суд. Так что не нам с вами его судить.
На минуту замолчали. Звенели над озимью жаворонки.
— Отчего это вы без дороги? — спросил пан Адам.
— Сейчас нам дороги не нужны... Ничего не видели?
— Нет, — встревожился Выбицкий. — А в чем дело?
Мусатов промолчал. Лишь цепкая рука поправила штуцер.
— Черный Война опять в губернии, — ответил он после паузы. Пан Адам подался вперед.
— Ворвался откуда-то, как бешеный волк, — возмущался Мусатов. — Спешит резать, пока пастухи не свыклись. Два года не было — и вдруг как камень на голову.
— А говорили, что вы его тогда... подвалили... два года назад.
— Я коня его подвалил... На этот раз буду умнее. Его свалю, а на его коне ездить буду. И откуда он только коней таких берет? Стрижи, а не кони.
— Не ездили бы вы теперь один, пан поручик. Этот не мажет.
— И я не мажу, — пояснил Мусатов. — Ездил вот родники в оврагах посмотреть. А вдруг где-то возле воды дремлет... Черта с два.
— А напрасно. С оврага далеко видно. А на одного и не надо много. Выстрел — и все.
— Много помогло егерям, что они не были одни?
— Да что, в конце концов, случилось?
— Позавчера утром обстрелял с пригорка неполный взвод егерей. В тот же день, вечером, задержал фельдъегеря от генерал-адъютанта. Почту сжег. Вчера встретил на дороге исправника с людьми и разрядил по ним ружье. Днем едва не нарвалась на него земская полиция, но рожна догнали. Лишь хвост жеребца видели. А ночью Раубич сообщил: Война проехал через деревню.
— И все один? — спросил Выбицкий.
— Все один. С последнего мятежа один. Ну, прощай, Выбицкий.
И хлестнул короткой плетью коня. Пан Адам смотрел ему в спину.
— Поехали, паныч, — произнес он после паузы.
Кабриолет начал спускаться в ложбину. Поручик мелькнул точкой на далеком пригорке и исчез... Пан Адам сидел встопорщенный и как-то странно улыбался.
— Раубич ему сообщил, — буркнул он. — Черного Войну, видите ли, так легко сцапать... Не ты, брат, первый. Ло-ви-ли.
— А кто такой Черный Война?
Губы Выбицкого неуловимо потеплели.
— Люблю смелых, — ответил он. — Может, потому, что сам не такой. А Война смел... И страшен. Ездит себе на вороном и стреляет.
— Чего ему ездить?
— Двадцать лет ездит. Всех остальных побили, постреляли, по цитаделям сгноили. А этот ездит... Последняя тень. Ни поймать его, ни купить... Как дух... Чтобы не спали...
Алесь понял, что Выбицкий больше ничего не скажет, и не расспрашивал дальше.
Опять мелькнула с левой стороны серебряная лента Днепра, немного более узкого в этом месте. Справа пошли леса. Молодые возле дороги, они взбегали на возвышенность, становились все более и более старосветскими, пока не переходили — на вершине гряды — в перестойную извечную пущу.
Дорога пошла с гривы вниз, ближе к Днепру, и тут глазам открылась уютная и довольно большая ложбина. Пригорки окружали ее и прижимали к реке. Ложбину, видимо, образовала небольшая речка, которая сливалась с Днепром здесь, почти под ногами коней.
— Папороть, — показал Выбицкий. — Же́ка темна.
Кабриолет спускался к речушке по пологому откосу. Лозняк по берегам разорвался, показав деревянный мосток. За ним встали перед глазами деревенские хаты, значительно более досмотренные, нежели в Озернище: почти все с садками, почти все крытые новой соломой, а там и сям даже и гонтом.