Над двором, над площадкой для лапты резко, как нож, пролетел гимназический зов о помощи.
Внизу, на дворе, а потом на лестнице родился и начал усиливаться грохот сотен ног. Ближе. Ближе.
...Первым ворвалось в гулкий коридор, побежало на звуки драки «Братство шиповника и чертополоха». Летел как одержимый Мстислав.
— Алеська! Братец! Сашка! Держитесь!
Наддавали за ним, рука к руке, Петрок Ясюкевич и Матей Бискупович. Тяжело сунулся за ними телепень Всеслав Грима.
С маху ударили сзади. Алесь увидел рядом ясные глаза Мстислава. Мстислав разбрасывал «аристократов лакейской»... Грима наскочил на Дембовецкого, тяжело согнул его, дал по шее.
— На одного?! На двух?!
Коридор уже грохотал бегом, гулко взрывался голосами. Прибежали «мазунчики», друзья Лизогуба из седьмого и шестого. Их было много.
Братство стояло стенкой. Бежали и бежали новые люди. В коридоре стало тесновато, и драка на минуту утихла, как пламя, в которое положили слишком много дров.
— Друзья, что случилось?
— Панове, цо?..
— Кто кого?
Сашка сбросил с себя Корвида и сразу получил по зубам от Лизогуба. Крикнул:
— Били белоруса за то, что белорус!!!
Толпу просверлил худым жилистым телом шестиклассник Рафал Ржешевский. Выбился из месива. Стал. Взглянул на Алеся неистово-спокойными синими глазами.
— Тебя?
— И я тоже, — улыбнулся сквозь распухшие губы Алесь. — Потерпел за идею великой Польши.
Щеки у Рафала словно высохли. Он обвел взором соседних людей. Синие глаза встретились с табачными глазами Лизогуба.
— Этот, — словно утвердил Рафал. — Конечно. Кто же еще?
И приблизился к графу.
— Что ж ты наделал, вонючка?! — бросил Рафал. — Холуй!
И дал Лизогубу в нос. Тот ответил. На них надавили. Удары начали падать, как частый град. Мазунчики давили со всех сторон. Хрустело под ногами стекло.
Под тяжестью тел, придавивших его к стене, хрипло кричал Ржешевский.
— Литвины! Во имя Канарского! Сюда!
Ноги грохотали по лестнице. Люди сыпались в коридор, как горох.
— Ребята! — горланил Волгин. — Бей мазунчиков!
...Драка вспыхнула в разных концах коридора, который дрожал, словно в нем гремела канонада. Учителя и смотрители суетились где-то в конце и не могли прорваться к дерущимся. Крест пробовал что-то делать, быстро, как горох, разбрасывая задних, но поток юношей с лестницы и верхнего этажа плыл и плыл.
Перед глазами у Алеся мелькали лица. Он, будто в калейдоскопе, видел, как замахнулся накладкой на него, Алеся, Гальяш и как Мстислав перехватил руку Цялковского и ею, с накладкой вместе, вмазал врагу по носу... Ясюкевич дубасит Воронова... На Волгина насел Альберт Фан дер Флит с целой шайкой мазунчиков, и надо помочь ему. Спасаясь, вскочили в уборную Язэп Цялковский и Дембовецкий, а за ним ворвался Грима, и оттуда послышались крики и звон стекла. Возгласы летели с обеих сторон:
— Бей их! Хлопцы, на помощь!
— Во имя Канарского!
— Хамами стать возжелали!
— Дворяне, сюда!
— А-а-а!
— На тебе, на!
— Крепостники! Золотые ж...! Лом-май их!
Мазунчиков было больше. И тут, когда, казалось, все уже закончено, когда мазунчики повисли на руках, на ногах, чуть ли не на голове — прозвучал надо всеми голос Мстислава Маевского.
Мстислав возвышался над дракой: Алесь, Рафал и Волгин держали его.
— Хлопцы! Не «мазунчики» и не «поршни». Хлопцы! Кто за то чтобы белорусов били за то, что они белорусы? Кто за то, чтобы их били на извечной земле?!
Кто-то попал в стекло над его головой. Остатки стекла посыпались вниз. Мстислав схватился за голову и упал на протянутые руки друзей.
— Что с тобою? Что? — спросил Алесь.
— Нич-чего. — Глаза Мстислава потемнели. Между пальцев приложенной к голове руки сочились капли крови. — Кожу рассекли, видимо.
Гурьба гимназистов молчала.
— Видите? — спросил Рафал. — Это Фан дер Флит.
И вдруг над толпой юношей, стесненной в коридоре, придавленной сводами, разгоряченной, задыхавшейся, потной и молчаливой, взлетел пронзительный, мягкий, яростный крик Петрока Ясюкевича:
— Хлопцы! Где правда?! Белорусы! Где правда?! Святой Юрий и Беларусь!!!
Эхо витало по коридору, а потом воцарилась тишина. Все молчали, недоуменно соображая, кто решился... Давнее... Ненужное... Забытое...
— Хлопцы, что ж это?! — прогремел одинокий голос.
Опять пауза. Но тишина все сильнее и сильнее стала взрываться криками. Вначале они звучали поодиночке:
— Святой Юрий!!!
— Хлопцы, я с вами!
— И я!
— Не имеют права.
— И я!
— И я!
А потом, за отдельными камешками, грянула вся лавина, и обвал покатился, набирая силу и могущество.
— Хлопцы, держитесь!
— Я с вами!
— Не имеют права!
— Бей крепостников! Бей шовинистов! Держитесь!
— Я поляк! Я с вами!
— Святой Юрий и Беларусь!!!
Голоса, лавина катилась и катилась. Теперь голоса уже скандировали:
— Ше-сто-крыль-цы-до-лой-бич!!! Ше-сто-крыль-цы-до-лой- кре-пост-ни-че-ство!! Ше-сто-крыль-цы-до-лой-ти-ра-ни-ю!!!
Голоса протеста звучали несогласованно, хотя их было много. Гурьба разделилась теперь на две приблизительно равные половины.
— Хамы встают! — крикнул кто-то. — Хамов унять!
И сразу, словно это был сигнал, драка вспыхнула вновь. Это было уже то состояние, когда не рассуждают. Просто те пылинки, которые знали одна другую в лицо, тянулись одна к другой, объединялись, присоединяли третью, четвертую, лезли к тем, кого знали как врагов. Нечего было стыдиться, нечего прятать. Ненависть стала ненавистью, правда — правдой, тайное — явным.
Пылинки тянулись одна к другой и, все вместе, к семи пылинкам, прижатым к окну.
— Хлопцы, мы с вами! Хлопцы! Хлопчики! Мы с вами!!!
Странный звук поразил Алеся. Он оглянулся. Плакал одной глоткой Петрок Ясюкевич. Горло юноши судорожно расширялось. И Алесь всем сердцем понял, что они присутствуют при величайшем чуде, когда тебе казалось, что ты и друг твой одиноки, а оказалось, что все, большинство думало так, как вы, но молчало, так как каждый считал, что он один со своими, достойными смеха, мыслями.
И тут Рафал вдруг вознес кулак и опустил его на голову Дембовецкого.
— Учись, оболтус, — сорвавшимся от восхищения голосом кричал Ржешевский. — Учись, слепец! Учись, балда!
Крики хлынули со всех сторон. Стенка бросилась на стенку.
...Через пять минут дралась уже вся гимназия. Все этажи здания ревели, стонали, топали ногами, плескали.
Пришло время сводить счеты за все былые обиды. За презрение. За издевательские слова, которые сказали тебе как «своему», а ты смолчал, хотя не был «свой», — и то молчание до сих пор жжет тебе сердце палящим стыдом.
За все.
Еще через каких-то пять минут мазунчики дрогнули и попятились, по лестнице...
Алесь с ребятами дрался в авангарде. Он рассыпал и получал удары с легкостью вдохновения. Ведь все были одно, ведь те, ненавистные, сыпались по лестнице, как горох, ведь их гнали, не давая поднять головы, ведь теперь не страшно было, даже если убили бы.
В вое, вопле, шлепках и пинках катилась вниз по лестнице лава. Теперь следовало только пробиться к Лизогубу и сущим, которых нес с собою водоворот убегавших. Они были лишь на какой-то десяток ступенек ниже, но беглецы надавливали так густо, что достичь «аристократов лакейской» было почти невозможно. Почти невозможно, но надо.
Ведь он помнил. Ведь они заставили его запомнить.
На всю жизнь.
И он знал теперь, что он, Алесь Загорский, уже не тот прирожденно добрый и нежный парень, которым он был до этого утра. Произошедшее, попытка этой тупой и зверской расправы, много выжгло в нем, насторожило, запретило подходить к каждому как к другу.
Дорваться. Дорваться. Дорваться!
— Сашка! — крикнул он. — Мстислав, Рафал, хлопцы!.. Отрежем!
Они двигались вниз клином. Выпихнули часть беглецов на 6oлее широкий марш, заступили путь и прижали тех, за кем гнались, в угол площадки.
Мимо них, оттирая собственным устремлением и тяжестью oт загнанных в угол, катилась, ревела, рассыпала удары переплетенная юношеская цепь.
Гимназия дралась.
Дралась так, как каждый год случалось не раз и не два. Так — и не так.
Семерка прижатых яростно пробивалась к остальной толпе. Понимала: добром не окончится. Но члены братства держались, не давали убежать.
И наконец последние гимназисты схлынули мимо них в вестибюль, а оттуда на двор. Гурьба рассыпалась на группки, одни из которых победоносно гнали другие через двор Скарги, мимо фонтана, по аркадам, выходам на Великую, по дворам, коридорам, подъездам. На двор Сорбевиуса, на Университетскую.
Спаслись только лежачие, да еще те, которые успели вскочить в костел. А на площадке стояли — лицо к лицу — те, с кого начался день битвы.
Семь на семь.
— То что? — бросил Волгин. — Так, кажется, честнее?
— Начнем, что ли? — спросил Грима.
...Драка была короткой, так как кровь ударила в нос. Минут через пять шестеро из прижатых уже лежали «на земле». Над ними стояли Грима и Бискупович и наводили окончательный глянец на лица тех, кто постарается встать.
Остальные полукругом обступили Алеся, стоявшего напротив Игнатия Лизогуба.
— Ты их видишь? — спросил Алесь.
Лизогуб смотрел на остальных друзей почти с ужасом. Разрисованные, избитые до полусмерти, с рассеченными губами, с глазами, которые почти не смотрели вследствие синяков.
— Ты не лучший, — отметил Алесь.
И сбросил гимназическую куртку.
— Защищайся.
— Не буду, — бросил Лизогуб.
— Не пугайся. Один на один.
— Отпустите этих.
— Что, опять семеро на одного? Н-нет. Ты не ложись, Лизогуб. Тебе не поможет. Ляжешь — убью. Ты не из тех, для которых существуют правила.
Царило молчание. Даже те, с земли, даже друзья с некоторым ужасом смотрели на Загорского.
— Ты предложил мне запомнить, Лизогуб, — подсказал Алесь. — Я — запомню.