Сумерки надвигались на сад. Мягкий, влажный, майский.
Только что отгремела первая гроза. Нестрашная, громыхающая и радостная, майская гроза. И теперь под окнами старого теплого дома неистовствовала лиловая и синяя сирень. Только окна и можно было заметить сквозь цвет. Сирень дрожала, осыпая капли, распростиралась в мягком полумраке, лезла как будто в самое небо.
Выше куртин, выше людей, выше кровель.
Мокрый и сладкий аромат летел в окна.
Майка хотела было разбудить восьмилетнюю Наталю, которая сопела в соседней комнатке. Разбудить, показать это чудо. Пускай нюхает, смотрит, пьет. И сразу раздумала.
Ведь Наталя уснула с плачем и, когда разбудишь ее, опять не обойдется без слез. Весь этот день большой дом в Раубичах почти кипел от суеты и кутерьмы. Готовились ехать на бал в Загорщину. Подшивали, гладили, мылись. Нитки только свистели в руках швей. Сумятица утихла лишь час назад. И весь этот день Наталя канючила, все с большей безнадежностью: тоже хотела ехать на бал, а ее не брали.
Наконец, вчистую обиженная, девочка махнула на все рукой, залезла в своей комнатке на диван, поплакала еще немного и уснула.
Не следовало ее будить.
Михалина стояла возле окна, положив руки на подоконник, словно предав их нежным поцелуям свежего воздуха.
Это все-таки было счастье. Счастье первого «взрослого» бала, счастье первого «взрослого» бального платья, белого в почти белом, только немного голубом кружевном чехле.
И стыдно, и немножко горделиво было смотреть на оголенные плечи и руки, еще тонкие, но уже не детские, на бело-розовую розу в пепельных, с неуловимым золотистым оттенком волосах.
Она не знала, красиво ли все это: матово-белое, с прозрачным глубинным румянцем лицо, рот — одним краешком немного вверх, брови — длинные и вычурно изломанные и потому слегка горделивые.
Но она видела себя словно новой, чужой, и эта чужая шестнадцатилетняя девушка нравилась ей.
Огромные темно-голубые, как морская вода, глаза смотрели на нее из зеркала настороженно, испытующе и благожелательно.
И это было такое счастье, что она засмеялась.
А в соседней комнате глупая нянька Тэкля будила Наталю. Не могла погодить, пока уедут.
— Вставай... Вставай, ласочка... Уснула, не помолившись... Нельзя спать без молитвы...
Наталя бормотала что-то и отпихивала руки старухи. Боже мой, ну зачем это. Вот глупая нянька. Ради молитвы будит ребенка. Ничего не скажешь, резон.
— Надо спасибо Боженьке сказать... Иначе волчонок за бочок ухватит.
А пропади ты... Настоятельная нужда взяла.
— Да я не хоч-чу, — хныкала Наталя. — Я... спать.
— Читай-читай.
Майка прислушалась. Сонный голосок читал в соседней комнате:
Среди ужасного тумана
Скиталась дева по скалам.
Кляня жестокого тирана,
Хотела жизнь предать волнам.
— Да-да, — одобряла ее Тэкля.
И вновь шелестел голосок:
Теперь, куда я покажуся,
Родные прочь меня бегут.
Нет, лучше в море погружуся,
Пускай оно меня пожрет.
Майка прыснула.
— Все, — со вздохом промолвила Наталя.
И внезапно доброе сострадание охватило сердце Майки. Она быстро прошла в комнату сестры. Наталя, заспанная и розовая ото сна, тыкала чернявой головкой в подушку.
Примирилась с участью.
Девушка, ощущая какую-то очень близкую, совсем не сестринскую жалость к Натале, подошла к ней и взяла на руки, совсем не боясь, что сомнет платье. Наталка раскрыла черные глаза, обхватила Майкину шею горячими тонехонькими руками. И тут до нее вновь дошло ее горе. Непоправимое. Неутешное. Малышка сопела носом, и глаза вновь были на мокром месте.
— Майка, — обратилась из-за спины пани Эвелина, — сейчас же положи. Сомнешь платье.
Наталя прильнула сильнее, как спасения искала. У Майки сжалось сердце.
— Маменька, возьмем Наталю, возьмем Стася... Загорские обижаются, если не берем...
Темно-голубые глаза пани Эвелины смотрели на сестер. Потом улыбка тронула ее губы.
— Н-ну...
— Едем, едем... Наталенька, едем... — И Майка запрыгала вокруг матери.
...Выехали все вместе, в дедовской карете-прорве, которую держали специально на такие случаи.
Пан Ярош сидел с безукоризненным Франсом и синеоким мягким Стасем (мальчику было уже семь лет) напротив жены и дочерей. Мужчинам было роскошно, женщинам тесно: из-за платьев.
Стась таращил глаза на все за окном и оттопыривал нижнюю губу, если попадалось что-то особенно стоящее внимания и удивления: вся белехонькая во тьме, как призрак, дичка либо раскидистый межевой дуб на прогалине.
Майка чувствовала себя странно. Сердце захлебывалось от ожидания. Чего она ждала — она не знала и сама. Скорее всего — беспричинного, молодого, такого большого, что даже сердце останавливается, счастья.
С Алесем они мало виделись все эти годы. Раза два. Так как она была в институте. Он — в гимназии. А летом, когда он жил в Загорщине, отец возил ее то на воды, то в гости к тетям. За годы невольно выросла какая-то странная отчужденность. Чужим и отчего-то моложе ее казался ей соседский парень, которому она когда-то подарила свой железный медальон.
И все-таки она ждала.
У нее был такой счастливый вид, что Ярош Раубич склонился к ней. Глаза без райка виновато улыбнулись.
— Что с тобою, доня?
— Ничего, — нескладно ответила она. — Мне кажется, должно что-то случиться.
— У тебя всегда должно что-то случиться, — заметил степенный Франс.
Наталка кинулась защищать свою покровительницу, хотя и боялась, что могут раздумать и отвезут назад.
— И непременно случится... Непременно... Ты не трогай ее, Франс.
— А что тут делает черна галка? — спросил Франс. — Неужели тоже на бал?
Наталя утихла. Но тут отец неодобрительно взглянул на Франса.
— Нельзя так, — произнес он, и пани Эвелина поддержала его.
Тогда сунул свои три гроша синеглазый акварельный Стась:
— Франс думает, такой уж он взрослый пан, чтобы на Майку сипеть. Сам бы никогда не попросил матушку, чтобы нас на бал забрали. Сам бы за всех отпел, отплясал... И съел бы тоже... один...
Франс засмеялся. Поднял Стася на руки и прижал свеженькое лицо брата к своему матово-бледному лицу.
— Ну извини... Извини меня, желанный Стах. Ей-богу, не буду.
А пан Раубич смотрел на детей и думал, что Франс взрослый парень. Да и Майка уже почти взрослая паненка... Он думал и с мучительной улыбкой, словно каторжник свою цепь, вертел железный браслет с трилистником, всадником и шиповником на холмике. Вертел вокруг запястья руки.
...Итальянские аркады белого дворца, перечеркнутые черными факелами тополей, открылись в конце аллеи. Пылали сплошные окна. По кругу медленно подъезжали к лестнице кареты и брички. Плыла по ступенькам вверх пестрая толпа.
Майка сошла на землю и, рядом с Франсом, двинулась навстречу музыке, свету, душистой теплоте. Музыка пела что-то весеннее, такое мягкое и страстное, что слезы просились на глаза.
Ей казалось, что это не ступеньки ведут ее вверх, а что это она сама вырастает выше и выше, вплоть до добрых певучих звезд. Словно скрипки пели в душе, и от той высоты, на которой она находилась, счастливо и испуганно падало сердце. Вот-вот оборвешься и полетишь вниз. И будешь падать вечно. И не будет этому конца.
На верхней ступеньке стоял Вежа с паном Юрием и пани Антонидой.
— Раубич, — тихо произнес старик. — Радость, радость мне... А ты слышал, что царек сказал на приеме московских предводителей дворянства?
Поднял палец.
«Существующий порядок владения душами не может оставаться неизменным...» O! Как думаешь, радость?
Широковатое в челюстях лицо Раубича заиграло жесткими мускулами. Тень легла в глазницах.
— Если бы это от чистого сердца — радость была бы. А так, по-моему, что-то вроде предложения Брониборского. Говорит о радости, а у самого челюсти, как у голавля, хищные.
— И я думаю, — иронически улыбнулся дед. — В либерализм играет. Как его дядя. Ну и закончит тоже... соответственно... Гули все... Les merveilles gymnastiques.
Узкая, до смешного маленькая ручка пани Антониды тронула деда за локоть.
— Отец, тут дети.
Дед замолчал. Потом взглянул на невестку и довольно добродушно улыбнулся. Он очень смягчился к невестке за эти году: был благодарен за внука.
— Пани Эвелина, — улыбнулся пан Юрий, — радость райская, что приехали... Франс, вы важны, как магистр масонов... А Стах... Нет, смотрите вы, какой наш Стах... А ты, Наталенька, все молодеешь. Что с тобой дальше будет, олененок?
Смеялись снежные зубы.
— И Майка, — неожиданно серьезно заговорил он, — Вы сегодня изумительны, Майка... Алесь сейчас придет. Он пошел разместить хлопцев.
Вежа смотрел на Майку.
— Ты? — спросил он. — Сколько ж это?
— Шестнадцать, — ответила пани Эвелина.
— Та-ак. Пожалуй, теперь уже тебя не назовешь чертиком...
— Что удивительного, — пояснил Раубич. — Окончила институт.
Детей отвели в их зал, в тот самый, где когда-то дети разбили вазу. Майка вспомнила: черепок с хвостом синей рыбки до сих пор лежит в шкатулочке.
В зале лакеи скребли восковые свечи на дубовые кирпичи пола. Дети потом, танцуя, разнесут все ногами. Будет лучше, нежели специально натереть.
Майка смотрела, как радостно бросились друг к другу в объятия синеглазый вальяжный Стась и мягкий, нежный Вацек, такой похожий и одновременно такой не похожий на старшего брата: гибкий, нервный, чистый, как прозрачная льдинка. Наталя прыгала вокруг них, хлопая в ладошки и смеясь так, что в горле словно колокольчик звенел. Смеялась и закатывала глаза. Очень радовалась, что взяли.
Майке сразу подумалось: «А нам теперь сюда, в эту комнату, уже нельзя. Мы теперь взрослые».
На миг пришло сожаление. А потом опять возвратилась радость.
Она вступала в зал с тем же чувством, что и прежде. Видела, как от двери смотрят на нее глаза пана Юрия и пани Антониды. Смотрят с каким-то осторожным ожиданием. И в сердце родился неосмысленный протест: «Зачем они так смотрят на меня?»