Колосья под серпом твоим — страница 89 из 183

— Спокойно, господа, — сказал им Раубич. — Это свои. Обратился к гостям:

— Надеюсь, фамилий вы не спросите. Но они тоже свои. И им никак нельзя выйти отсюда. Все уже десять лет думают, что они за границей. А они туда не могут. Ненависть не позволяет. И по­этому сознательно жертвуют собой.

— Группа Зенкевича? — спросил Мнишек.

— Да1. Эти два друга — химики. Бились столько лет — и все- таки изобрели такую закалку стали, что она надежнее, нежели златоустовская. Не ломается от удара молотом. Рубит платочек. Имеем таких сабель уже триста сорок и две.

— Маловато, — отметил Раткевич.

— Сразу ничего не бывает, — Раубич отворил низкую двер­цу. — Там еще ход. Во второе подземелье. В нем где-то около пя­тисот пудов пороха. Самодельного, но не хуже фабричного.

— Порох и огонь? — спросил Мнишек.

— Ничего, это надежно. Ход продолжается на тридцать пять са­женей. А в конце концов, у жизни и смерти наш господин — Бог.

Я позвал вас для того, что все это держать в башне стало опасно. На меня могут склеить и второй донос. Голубые активизировались. Вам придется хорошо поработать в эту ночь, господа. Горбом.

— Они не могут, — улыбнулся аксамитными глазами язвительный Януш Бискупович, отец Матея, тот самый поэт, с которым Алесь и пан Юрий ездили к Кроеру. — Они барством больны. Как это горбом? У них нет горба.

Посмеялись. Янушу все прощали. Боялись языка.

Раубич обратился к «химикам»:

— Сразу же старательно погасите огонь. Железные вещи за­верните в ткани и положите в кладовке. Пол застелите коврами.

Один из бледнолицых склонил голову.

— А вы ближе к вечеру снимете ботинки (я тут подготовил для вас мягкие такие сапожки из овчины, вроде индейских мокасин), вытащите и сдадите мне все металлическое: портсигары, ключи, огнива, если кто не доверяет спичкам, кошельки с серебряными деньгами.

— Пока тот заговор, так уже кошельки отнимают, — посмеи­вался Бискупович.

— Надо... И за одну ночь, как простые кучера, завезем все это в мой Крижицкий лес, в укрытие. Там надежно. Люди в домах лесников одной веревкой со мною связаны. Спрячем — и все.

Паны склонили головы в знак согласия.

— Вас пятнадцать, да я, да их четыре... Двадцать человек. По двадцать пять пудов на человека и лошадь. По одной ездке.

Из очага, куда «химик» вылил ведро воды, рвануло, засипел пар.

— Ничего себе баня, — продолжал свое Бискупович. — А где веники?

— Веники тебе Мусатов подарит, — желчно улыбнулся Раубич.

— Раубич кака, — не унимался Януш. — Раубич чародей, у Ра­убича из подпола серой тянет. К Раубичу нечистая сила по ночам через дымоход летает.

Помолчал.

— Но и молодчина Раубич! Я знал, но не думал, что такой жох!

— Идем наверх, — предложил Раубич. — Поговорим.

Они поднимались по винтовой лестнице довольно долго, пока не добрались до верхнего этажа башни — большой комнаты с камином, в котором еще остались гнезда от вертелов, и с двумя древними кулевринами у окошка.

Кулеврины смотрели жерлами в непомерный парк. На чаше­образную ложбину, на строеньица усадьбы, на подкову озера, на две высотные колокольни раубичской церкви, на далекое серое пятно бани в чаще.

Посреди комнаты стоял стол, укрытый тяжелой парчовой ска­тертью, и кресла. На столе, на креслах, прямо на полу лежали жел­товатые, пергаментные, и белые, бумажные, свитки карт, сталь­ные и гусиные перья, чернильницы с чернилами.

— Садитесь.

Все уселись. Януш Бискупович, пан Мнишек, Выбицкий, Юльян Раткевич.

Желчное, обессилевшее неотвязной думой лицо пана Яроша, его глаза-провалы становятся добрее, когда Раубич смотрит на этих. Надежные, свои люди. Даже на эшафоте будут такими. И тот неплохой, и еще вот этот. И тот. Восемь человек, на которых можно надеяться, как на себя. Шестерых знает хуже, но им тоже надо верить. Представители далеких уездов. Двоих рекомендовал Бискупович, двоих Раткевич Юльян. По одному — Мнишек и Вы­бицкий. И лишь одного с удовольствием не видел бы, хоть это и плохо — вмешивать в общее дело личные чувства. Сидит Никола Брониборский. Жадный, хваткий, как у голавля, рот улыбается. Нет, давать волю собственной нелюбви нельзя. Угнетение нена­видит, крестьян тогда освободить сам предложил, обеими руками подписался под запиской Раткевича. С Кроером тогда подрался. А в дело пришел сам. Сам предложил Янушу организовать сго­вор, сказал, что, если дворяне стали трусами — один пойдет, так как невозможно больше на такое глумление смотреть. Надо за­ставить себя хорошо относиться к нему. Так, как к длиннющему, как рождественская свеча, Юльяну. Так, как к рекомендованному им Вирскому. Как к малознакомому Ваневичу.

Надо верить. Ведь не только стены башен стали напоминать черно-желтые соты, мертвую вощину без жизни, без пчел. Мерт­вой вощиной стала сама душа народа. Он без языка, без достоин­ства, глухой и слепой. Раб!

— Вот, господа, — обратился Раубич. — Мусатов шныряет во­круг. Старанием молодого Загорского спихнули его в Янову пущу, пока вывезем порох и оружие. Полагаю, все согласны со мной?

Бискупович склонил голову.

— Тогда приступим к очередному собранию тайного совета. Тут все.

Тяжелые глаза Раубича обвели присутствующих.

— Все вы знаете, что сказал в своей речи перед депутатами польского сената, дворянством и духовенством десятого мая сего года император Александр. Motto его лазенской речи было — ни­каких мечтаний.

— Zadnych marzen, — тихо перевел Мнишек.

— «Никаких мечтаний, господа. Сумею укротить тех, кто со­хранил бы мечты... Благосостояние Польши зависит от полного слияния ее с другими народами моего царства». Любельского мар­шалка Язерского не допустили ответить царю. Запретил намест­ник, Горчаков. Это давление, это обезличивание, это навязывание монархической системы. «Никакой автономии, даже финской». «Никакой самодеятельности, даже ограниченной». Вот что недву­смысленно сказал император. Если такое глумление царствующий совершает в Польше — чего можно ждать от него нам? Что он может дать нам, кроме еще худшего рабства? Общее возмущение господствует на наших, на польских, на литовских землях. Трон Романовых изжил себя повсюду. Они сами расписались в своей невозможности дать счастье и свободу подданным и народам. И поэтому я спрашиваю у представителей тайного совета: положим мы конец нашим колебаниям; будем терпеть дальше либо поста­вим перед собою ясную цель, скажем самим себе, что мы живем для восстания, для великого заговора, для человечной войны со всем, что обижает, позорит и оскорбляет нас?

Воцарилось молчание.

— То как?

— Когда восставать? — спросил Бискупович.

— Восстать, чтобы лишь пустить кровь, — это глупость, — от­ветил Раубич. — Восставать надо с надеждой на победу. Жаль, что во время войны нас было слишком мало, чтобы ударить в тыл... Но за три года войны количество наших соратников утроилось. Надо более эффективно вовлекать людей в наш круг. Учитывая эле­мент неожиданности, мы для того, чтобы выдержать и победить, должны иметь двадцать четыре тысячи сабель. Резерв — чиншевая шляхта. Паны по названию, мужики по своему карману. Смелые, измученные нуждой люди. Они идут к нам. Я рассчитал рост на­ших организаций. Мы будем иметь надлежащее количество людей через шесть лет. Значит, приблизительно шестьдесят второй год.

Брониборский свистнул.

— Мы восстаем либо играем в слизняков?

Все молчали. Потом Раткевич Юльян бросил:

— Долго.

— Зато верно, — парировал Раубич. — Ты думаешь, Юльян, мне не болит каждый день неволи? Душа запеклась! С утра пер­вая мысль про это. Вечером — последняя. Не могу уже жить... Раз в месяц обязательно приходит бешеное желание: начать. Начать. Начать сразу, с имеющимися людьми. Ничего и никого не ожидая. Умереть. И так хорошо — не думать уже ни о чем.

Помолчал.

— Но мысль эту гонишь. Ну, начнешь неподготовленным. Ну, погибнешь и друзей погубишь. Землю виселицами заставят. Опять, по крайней мере, двум поколениям, — рабство. Твоему, Януш, сыну, моей дочери, внуку Вежи-Загорского. За эти два по­коления можно навсегда выбить из народа дух. Мы не имеем, не имеем права рисковать. Погибнуть — хорошо. Погибнуть — надо. Но так, чтобы от этой гибели были какие-то плоды.

Они думали. Потом небывало серьезный Бискупович вздохнул.

— Ты прав...

— Пан Ярош подготовил какой-либо план? — спросил Мнишек.

Вместо ответа Раубич хрустнул большим пергаментом, рас­кручивая его на столе. Положил на один конец тяжелую саблю в ножнах. Два других угла прижали серебряной чернильницей и куском губчатой крицы.

— Я замечаю, паны не курят, — с улыбкой произнес Раубич. — Курите.

Все растерянно смотрели друг на друга. Действительно, почему не курят?

И внезапно хохот прокатился над головами. Все смеялись, по­няв, что подсознательно в каждой голове гвоздем сидела мысль о пятистах пудах пороха.

— Чушь, — пояснил Раубич. — Это совсем не под башней.

— Бросьте, хлопцы, — отозвался Бискупович. — Тут и без по­роха как сломя голову.

— Это они боятся, что от их трубок возмущение вспыхнет, — иронизировал Раткевич. — Не бойтесь. Не такой уж он огненосный, наш народ. И не такое уж из нас, из каждого, огниво, чтобы искры сыпались.

Потянуло табачным дымком. Задымились чубуки хозяйских длинных трубок, запыхали трубки гостей, запунцовели кончики сигар.

Все молчали, глядя на карту. Приднепровье, изрезанное синими лентами рек, зелеными пятнами лесов, темными точками деревень и городов, лежало перед ними.

И потому у всех немного сдавило дыхание, как перед первым душераздирающим шагом в ледяную воду Днепра.

— Полагаю, паны не изменили своего мнения о том, что главой тайного совета и воеводой назначен я? — спросил Раубич.

— Не изменили.

— Тогда слушайте. И властью будущего воеводы запрещаю вам спор. Разумные доводы и суждения можете выдвинуть позже, и, в период уточнения планов, их обсудит сам тайный совет и наи­более сведущие в военных и топографических делах участники будущего восстания.