Слух этот дошел до семьи Раубичей, услужливо поднесенный пани Эвелине. Пан Ярош не поверил и жалел только, что жена не говорила, от кого слышала: держала слово.
— Ну, бабы, — горячился Ярош. — Если бы мужика, так на барьер...
От Майки решено было скрывать. И, может, так бы оно все и произошло, если бы однажды возле церкви не услышала она за спиною шепот:
— Помолвленная с тем... Распутником... А актриса та беременна...
Возможно, она и не обратила бы внимания, если бы вечером того самого дня старая Ходанская «исключительно из-за любви к ней» не повторила Михалине того же:
— Вы должны смотреть, милая. В наше время пошли совсем другие молодые люди... Как бы не довелось узнать, что у ваших детей будут братья...
Оборвала ее. Сказала, что не хочет слышать.
— Я не понимаю вас, милая. Я ведь не со злости. Наш святой долг предупреждать неопытных. Заметили, как эта, Карицкая, на него смотрит?
Майка замолчала. Она «заметила» это пару раз за кулисами театра Вежи.
— Поверьте, милая, с девушками о таком не говорят, но она вот уже четыре месяца не играет и никуда не ездит.
Заметила, что Майкины брови содрогнулись.
— Только для вас я достала у купца этот счет. Видите? «Доставить пани...» Ну и вот. Кружева, аксамит, шелк... кулон... серьги.
Майка не знала, как заботятся о Гелене старый Вежа и Алесь, не знала, как они считают нужным, чтобы у актрисы были, как у столичных актрис, свои наряды и драгоценности. Она просто увидела под счетом подпись Алеся и вдруг вспомнила, как недавно заметила в галерее Вежи отсутствие одной картины, «Хаты» Адама Шемеша, как спросила у Алеся, где она, и как тот будто замялся, а потом ответил: «Подарил... Гелене. А что, она и тебе нравится?»
— Это глупость, пани, — спокойно сказала она.
И все-таки она поверила.
А потом поползла по людям совсем уж гнусность. Будто бы молодой Загорский, не добившись взаимности (а Майка, словно в подтверждение этого, держала себя с ним расчетливо холодно и сухо), намеревается взять Михалину Раубич силою. И уже якобы бахвалился этим в ресторации в пьяной компании.
Алесь ничего не мог понять. Что случилось? Он попробовал поговорить с Майкой, но встретил почти вражеский взгляд.
— Вы сделаете мне большое одолжение, если не подойдете ко мне больше, — промолвила она. — Никогда.
И пошла. А в уборной собрания разрыдалась перед зеркалом от горестного недоумения и обиды. Так ее и застала старая Клейна, которая тоже «слышала обо всем».
— В чем дело?
— Он. Не знаю, зачем ему...
— Так и до тебя дошло?
Михалина поняла это так, что старуха все знает и во все верит.
А Клейна между тем, зная природу человеческую, верила только в то, что Алесь, может, и ляпнул что-нибудь такое, видя, как куражится над ним нареченная.
— Доигралась, — укоряла Клейна. — Хлопец тебя, видно по всему, любил, а ты, гулена, куражилась над ним, словно у него не сердце, а камешек, не кровь, а подслащенная водичка. А Загорские — люди страстные, люди с достоинством. Вот и достукалась. Имеешь теперь.
— Но ведь я его тоже...
— Что «тоже»? Что? Видимо, уже совсем сил не оставалось, если на такое решился.
У доброй Клейны сердце болело и за дочь, и за Майку, и за Алеся. Испортила жизнь трем молодым людям, да и сама ничего не добилась, противная девчонка. Вот оно к чему куражи да капризы ведут.
Клейна молчала, накапливая невольное раздражение против глупостей молодых. И потому, когда кто-то завел в ее присутствии речь о мерзком происшествии и опять употребил слова «взять силой», старуха не выдержала:
— Ну и взял бы, — иронически промолвила она. — Подумаешь, беда велика.
Майка после встречи с Клейной поверила во все до конца. На следующий день она попросила отца, чтобы Загорским отказали в приеме.
Пан Ярош остолбенел и спросил недоуменно:
— И ты слышала? Ты погоди, доня, может, вранье?
— Это правда, — отрезала та. — А прошу тебя, папка, никогда... ноги его тут...
Ярош благоговел перед дочерью, знал, что она — Человек и ее нельзя мучить расспросами. Если она говорит — она, по-видимому, знает и все обдумала.
— Как хочешь, — сказал он.
И потому, когда Алесь пошел вечером в городской дом, снятый Раубичами, там с ним просто отказались говорить. Пан Ярош смотрел в сторону, и, видимо, ему было жалко и больно, но достоинство заставляло держаться именно так, а не иначе. Он сказал, будто очень сожалеет о том, что молодой человек так забылся, и, несмотря на уверения Алеся, добавил, что дело со сплетней зашло далеко и он вынужден защищать честь рода. Потому il faut que vous, Загорский, recuiez la maison de votre présense1.
А когда Алесь ушел из дома, — Майка не вышла к нему, — увидел Франса, гуляющего с Наталей по садовым аллейкам, и устремился к нему.
— Франс, даю тебе слово... Клянусь...
— Я, кажется, ничего не требую от вас, даже объяснений, — сухо произнес Франс. У него всегда был вид молодого придворного. — Я полагаю, это не лучший способ дружить с домом: позорить в этом доме одну из дочерей.
Алесь побледнел.
— Франс... Брат... И ты тоже?
И тут Франс дал волю застарелому своему раздражению, неосмысленной ненависти к этому человеку, которого, после отчуждения Яденьки Клейны, начал избегать. Франс сердился на него, но Франсу казалось, что он, Франс, сердится за Майку. Молодой Раубич сам бы удивился и перестал уважать себя, если бы ему сказали, что главная причина — Ядвися.
Кто хочет убить собаку — винит его в бешенстве. И поэтому Франс не ощущал своей несправедливости. Наоборот, ему казалось, что его поступок есть самый достойный, справедливый и искренний.
— Я не брат вам, — ответил Франс. — Даже если бы вы были мне родным братом, я бы, после такого поступка, хотел бы, чтобы такого брата у меня не было, чтобы он умер.
Наталя с удивлением переводила глаза с любимого ею Алеся на не менее любимого брата, бледного от гнева.
— Франс, — с укором промолвил Алесь, — я люблю вас всех. Я не могу без вас. Без тебя. Без Натали. Без Майки.
Раубич-младший не хотел ничего слушать. У него дрожали ноздри.
— Кто вам позволил произносить семейное имя моей сестры?! Я запрещаю вам это! Я запрещаю вам встречаться с нею. Запрещаю подходить к ней.
Он сорвался и делал невозможной всякую попытку примирения.
— Не смейте, князь. Даже одним своим присутствием вы пачкаете чистых и невинных девушек.
Это было уж слишком.
— Вы забылись, сударь, — сказал Алесь. — Не переступайте границы, не заставляйте меня забыть о своей любви.
Франс измерил его презрительным взглядом, взял Наталю за руку и повел домой.
А в доме Наталя закатила Майке и Франсу скандал. Топала ногами, плакала и кричала:
— Гадкая, злая! — плакала Наталя. — И ты гадкий, злой, недобрый!
Ее наказали, отправив спать. Но девочка не просила прощения, а топала ногами и пронзительно вопила:
— Он хороший, хороший! Я знаю, что он хороший!
И этот умоляющий крик был последней попыткой защитить Алеся в доме Раубичей.
Пан Юрий перестал здороваться с Ярошем. Вчерашние соседи, друзья, почти родственники, стали врагами.
...На Алеся нашло. В один из мартовских дней его принимали в Дворянский клуб, а значит, он должен был выступить с традиционной вступительной речью. Тема речи была вольной, и он избрал: «Значение клуба для членов общества, и как я мыслю себя в нем». И это удивило, но против темы не спорят.
Речь была почти подготовлена, когда случилась история с Майкой. И Алесь сломал уже готовую речь, такой она казалась пресной для безмерного гнева, который душил его. Он решил не готовиться заново, и сказать прямо то, что думает.
...Зал был полон. Дворяне сидели за столами, которые ломились от вина и блюд (старый Вежа никогда не скупился). Алесь обводил глазами собрание: в конце огромного зала трудно было узнать людей в лицо, но он видел Ходанских, Бискуповичей, Раткевича, отца, деда, Брониборского, Мнишека — весь этот свет, который он знал и которому сейчас должен был говорить.
В черном фраке, с бокалом в руке, Алесь ждал, пока утихнет шум, рожденный словами председателя и его именем. Наконец стало тихо.
— С некоторой опрометчивостью я избрал своей теме название «Значение клуба для общества». Но чем более я думал на эту тему, готовя свой speech, тем больше было мое недоумение. Дело в том, что у нас нет клубов в общепринятом, западном, английском смысле этого слова. У них клуб — это собрание мужчин, объединенных общим происхождением, общими взглядами на политику. Это, наконец, и собрание мужчин, объединенных патриотизмом, твердым пониманием того, кто они такие. Возможно, я идеализирую, даже определенно так, ведь люди всюду люди, но цель существования клубов там именно такова.
Он видел настороженные и заинтересованные лица. Потому что само звучание этих слов было необычно для вступительной речи. Это не были французские, польские или какие-либо другие слова. Это был тот язык, на котором все эти люди говорили со слугами в доме, с мелкой шляхтой — при встрече, с крестьянами — на поле и который, однако, никто, кроме единиц, считавшихся чудаками, не употреблял при спичах.
Под потолком огромного зала звучал мягкий, как ручеек, певучий, как голос птицы в росных кустарниках, гибкий и твердый одновременно, лаконичный язык. Звучал впервые за много лет.
Он еще немного запинался на абстрактных понятиях, брал их отсюда и оттуда, меняя их звучание на здешний лад, но справлялся с этим, и рокотал и лился. И он был как характер. Казалось, безвольный от излишней мягкости, он внезапно выдавал свое, скрытое для всех, железное мужество и силу, а потом, показав ее и словно застыдившись, бил, как перепелка во ржи, как соловей в кустарниках. Кажется, нежно, а попробуй не услышать даже за версту. «Эль» было как мед, «где» звенело хрусталем, мягкое «с» было как короткое, сонное теньканье синички в гнезде. А рядом с этим рокотало, как горошина в свистке, «эр» и долго, певуче и открыто звучали гласные. Придыхало «гэ», так ласково, что, казалось, это мать дышит на лобик младенцу, чтобы тот прекратил видеть плохой сон.