Коловрат — страница 24 из 33

— Мааамкааа!!!

Где она пряталась? Как уцелела и в резне, и в пожаре? Встрепанная, чумазая, простоволосая, в нагольном тулупчике поверх платна. Весне по шестой… коли не по пятой.

Пигалица.

Вылетела, маленьким взъерошенным вихрем пролетела по залитому кровью двору, уткнулась в колени поднятой.

— Мамка, я ж знала, знала, что ты живая… ты чего молчала? Я тебя зову, плачу, а ты молчишь! Злая мамка… мамка, а я знала, я знала…

Поднятая медленно опустила к ней лицо с ледяными глазами. Приподняла колоды рук — словно обнять потянулась. Уронила. Застыла неподвижно над уткнувшейся в ее поневу захлебывающейся в слезах девчонкой.

Сам не помнил, как соскочил с коня. На неверных ногах прошел по двору, присел на корточки.

— Эй, малая…

Оглянулась через плечо:

— Ты, дядька, кто? Ты страшный…

Чурыня приподнял левый ус в обычной своей полуулыбке:

— Я не всем страшный. Я только тем, косоглазым, что к вам наезжали, страшный…

Слова плавились и слипались от натуги. Благо Верешко, увидев девчонку, враз отпустил поднятых, те попадали, не успев подняться, и малая их не заметила. А ему теперь приходилось, выворачивая наизнанку Навье слово, держать на ногах только одну поднятую, не дозволяя встать остальным.

Хватит с пигалицы и «мамки»…

— Слышь, малая, матушке твоей нездоровится. Не докучала б ты ей. Поди лучше сюда.

Девчонка посмотрела на него — и уставилась в стылое лицо поднятой. О, неладо! Чурыня медленно кивнул девчонке мёртвой головой матери. Хотел было приказать поднятой улыбнуться, — но представил, что может из этого выйти, и не стал. А малая успокоилась. Протянула ему руки. Он принял ее осторожно, словно до краев налитый бочонок медовухи.

— Ты, дядька, сам хворый, — озаботилась малая. — Жаркий, как печка.

Разве?

— Да нет, малая. Я просто… слыхала, говорят про людей — «горячий»?

Девочка серьезно кивнула, глядя ему в лицо. Благо, что не на поднятую. Но отпускать пока нельзя. Не годится, коли малая увидит, как мать пластом валится наземь.

— Вот, я такой и есть. Горячий. Тебя звать как?

— Ранькой кликали…

— А меня Чурыней. А вон того дядьку — Верешком. Сейчас он тебя возьмет и свезет к добрым людям.

Роман уже протягивал шубу — не иначе, у мертвяка какого разжился, да и ладно — покойнику без надобности, а малой не помешает.

— Чего я-то?! — шепотом взбунтовался Верешко. — Вон жив…

Чурыня полыхнул на него глазами, и Коловратов гридень поправился на ходу:

— …Сторонникам отдай. У них лучше выйдет.

— А в том лесу ночью добрых людей, — с нажимом выговорил Чурыня, — за версту те сторонники почуют? Или ты? Вот и езжай.

И увидев, что Верешко открывает рот, рыкнул совсем уж по-волчьи, мимо воли подпустив в голос звук Навьего слова:

— Живо!

— Страшный ты, дядька, — сонным голосом осудила из шубы Ранька. — А мамка? Мамка к нам придет?

— Спи уже… — проворчал вслед развернувшему коня Верешко Чурыня. — Увидишься еще со своей мамкой…

«Там, где все будем… хотя не все. Нам-то туда теперь путь заказан. А ты с мамкой точно там будешь. Должна ж хоть у Богов справедливость быть».

Вскоре перестук копыт Верешкова скакуна стих в ночи.

Чурыня остался со сторонниками. С живыми.

Живые начали прибиваться к их войску еще в Резанской земле[197]. Началось всё тем, что они находили на своём пути еду для себя и коней. На снегу лежали невышитые полотна, на них стояли еда и питье — в посуде без резных или писаных узоров, вокруг — коробы с зерном и сеном, и всё это было припорошено пеплом[198]. По следам было видно, что принесшие всё это люди пришли из леса и ушли в лес — пятясь. Глуздырь, бывший Аникей, для забавы съездил до леса и увидел, что там люди всё же начали ходить лицом вперед — до места, где лежали лыжи, на которых они пришли и ушли.

— Ну и чего для такое городить? — ворчливо спросил Догада, стряхивая пепел с подмёрзшего курника.

— Не уразумел, что ли? — глухо вздохнул Сивоус. — Молодо-зелено… Как навьим в банях на страстной четверг накрывают, знаешь? На простынях, да пеплом сыплют.

— Так то навьим… — отозвался Головня, жуя.

— А мы-то, дурья башка, теперь кто?

Рык Сивоуса прокатился над холмом, где они остановились съесть трапезу. Головня застыл, недожевав, иные не донесли рук до рта.

А и то…

Кто они? Кто они после того, как их головы побывали на кольях, после того, как на кости наросла новой плотью боль и обида родной земли? Кто они, принявшие в себя непрожитое? Навьим называют того, кто ходит по земле после того, как умер. А сколько раз они умирали в котле Хозяина?

А на скатерках-то — курники, кутья, блины да кисель… поминальная страва[199]… Накрывавший считал их мертвецами. А они сами? А они сами подъехали и стали есть без единой мысли, что странная трапеза на безлюдной лесной окраине могла быть накрыта не для них.

От таких мыслей кусок подлинно не лез в горло. Тем паче что к рассвету клонило в сон, и тело само, повинуясь неведомой силе, норовило забиться в тень. Навьи. Ночная нежить.

Через ночь вновь наткнулись на накрытый для трапезы взгорбок — как только угадывали лесные доброхоты, куда они едут? Впрочем, тут же всё и выяснилось. На сей раз их ждали люди. Трое парней-лесовиков в стёганых тулупах и меховых колпаках стояли в стороне от засыпанной пеплом трапезы. По всему было видно, что молодые — у двоих еще и ус не пробился — парни собрались на нешуточное дело — на плечах покоились охотничьи рогатины с широкими лезвиями, у поясов — топоры, а у одного даже меч. Охотничьи луки, полные колчаны стрел. И тулупы-то, коли присмотреться, не простые — тегиляи[200].

Один из них, постарше, выступил вперед. Поклонился:

— Доброго вечеру, Коловрат-воевода. Хлеб да соль![201]

Воевода, прежде чем ответить, пристально оглядел каждого. Откуда бы им знать имя, о котором никто, кроме него и его дружины, знать не может?

— И вам доброго вечера, охотнички, — неторопливо промолвил он. — Я б сказал «хлеба-соли кушати», только вот знаете ль, к кому на трапезу пришли?

— Как не знать, воевода, — ответил парень, глядя всё так же прямо. — Волхв наш про тебя нам сказал. К тебе под руку пришли. Меня Девятком кличут, это вон наши: Налист да Пестр. По роду Мирятичи все трое. Родня у нас тут… была.

Коловрат-воевода было снова рот открыл, да Сивоус вмешался:

— Погоди, воевода! Чего нам их гнать? Парни в своем праве — мести за родню хотят. Нам, может, и такие соратники лишними не будут.

— Не гони, воевода! Велесом-Богом просим! — встрепенулся Девятко. — Глядишь, чем и пригодимся!

Двое остальные молчали, пристально и тревожно глядя на Коловрата. Молчаливость их воеводе понравилась — поперёд старшего не лезут, рта, не спрошены, не разевают.

— Ворожбы тёмной, навьей, не испугаетесь? — хмуро спросил воевода новоявленных соратников.

— Пришли б мы сюда, навий воевода, — усмехнулся Девятко.

— Кормить не буду. Нечем. Сам вон, — с усмешкой кивнул на накрытую трапезу, — по добрым людям побираюсь.

— Охотой прокормимся, привычные! А от цинги при каждом ягоды да травы сушеные.

— А за конными поспеете?

Лица всех троих парней расплылись в улыбках. Девятко поднял со снега пару лыж, обшитых лоснящейся лосиной кожей.

— Не серчай, воевода, а по снегу мы тебя еще и перегоним.

Воевода вздохнул, выпустив серебристое в звездном свете облако пара.

— Ну, Мирятичи, вот вам мое слово. Испытывать вас недосуг, спорить долго тоже. Не в дружину беру, в подмогу. Перечить станете — назад отправлю. Вздумаете в бою перечить… там и ляжете. Всё ли ясно?

Парни, убрав с лиц улыбки, закивали.

Трапезничали вместе.

С живыми людьми всё же стало полегче. Не так тяжко было проезжать бесчисленные побоища и пожарища там, где недавно была жизнь. Даже ему, чужаку… А каково ж сейчас было им, побратимам по котлу Велесову? Это для него очередное черное пятно на берегу было безымянным, отличаясь от иных разве что размером.

Но не для них.

Вот, по правую руку, — Добрая Лука. Потом, по левую, — Петровичи. За ними, на том же берегу, — Казарь, здесь когда-то сидел козарский наместник-тудун, собиравший дань с вятичей, пока не пришел из Киева князь Святослав, не побил козарина. А своего наместника, кривича Резана, посадил пониже по Оке[202]… Вороны кружат вдалеке над правым берегом Оки — там был Опаков. А вот эти засыпанные телами обугленные руины — Верхний Ольгов. А вот город, сравнимый с тем, где сидел Государь — Переяславль.

Был город.

Было Скорнищево.

Был Ожск.

Были.

Живые, кто остались, ушли — в лесистые верховья припавших к Оке речек — Истьи, Тысьи, Раки, Плетенки, Вожи.

Борисов-Глебов.

Перевитск.

Нет живых. Сытые вороны смотрят с обугленных венцов теремов и избушек. Серые тени мелькают по пожарищам.

Мертвая земля.

Только и знать, что не все полегли — навьи трапезы на снегу. Пеплом посыпанная поминальная снедь да короба с зерном.

В Любичах первый раз попытали дареную Велесову силу. Попробовали поднимать мёртвых. Слова дались легко, словно нашептывал кто. Тяжелее было смотреть на то, как отрываются от снега, с хрустом, с мясом, тела стариков, детей, жен. Как бредут одеревенело, как глядят в пустоту заледеневшими глазами. Как цепляются мёртвые дети за мёртвых матерей, жёны — за мужей, словно и сейчас помня себя — мутно, сквозь смертный сон, но помня…

И на то, как они падают наземь при первых лучах рассвета.

Былью обернулись старые сказы. Солнце убивало поднятых мертвецов. Без толку потрачены чьи-то непрожитые жизни, зачерпнутые в Велесовом котле, впустую. Умруны