Когда экраноплан оторвался от земли, мигом заложило уши, и все сразу повалились друг на друга — перегрузка… Скорость-то не маленькая, не меньше пятисот километров в час! Лететь пришлось на сравнительно небольшой высоте, не более тридцати — сорока метров, и видно было, как волны захлестывают внизу. Кажется, даже брызги долетают! Максим знал, что этого быть не может, но все равно ему казалось, что он прямо под собой чувствует соленое дыхание моря. Странное чувство переполняло его — восторг и ужас, одновременно. Кажется, весь Каспий облетели за несколько минут.
Рядом казах Сардыбеков — низкорослый, плосколицый, узкоглазый — сжался в комок, как будто пытался стать еще меньше, закрыл лицо руками и жалобно подвывал, как собака.
Шайтан-машина, — монотонно повторял он раз за разом, — ай, шайтан-машина!
— Заткнись, — грубо оборвал его Радик Камалетдинов, — чего разнылся-то? Летим, как Белка со Стрелкой, и все.
Волшебное ощущение восторга и свободы у Максима моментально сошло на нет. В этот миг он как будто отрезвел и почувствовал себя не покорителем воздуха, а всего лишь живой начинкой для проверки аппарата. Могли бы и просто мешки с песком загрузить…
Он и сейчас не представлял себе, каким образом все это могло сказаться на обороноспособности страны и защите ее от империалистических хищников, про которых им рассказывали на политзанятиях.
Во всяком случае, он сам так и не почувствовал себя защитником Отечества… Даже Малыш, когда лает на чужих, более преисполнен сознанием выполняемого долга, чем измученный вечной усталостью новобранец, который мечтать способен только о том, чтобы забраться куда-нибудь в каптерку и поспать хоть часок, и своего командира ненавидит всеми фибрами души — настолько, что охотно пустил бы ему пулю в спину!
Наверное, на войне все по-другому… Максим быстро доел бутерброды, смахнул крошки со стола и снова раскрыл тетрадь.
«Много писать о войне я не хочу и не буду. Трескучие патриотические речи и бравурные марши — все это быстро осталось позади, облетело, как дешевая мишура. Осталось то, что и составляет суть настоящей войны, — кровь и грязь, болезни, вши, голодные, измученные солдаты в окопах.
Сердце мое постепенно огрубело и ожесточилось. В неприятеле за линией фронта я видел не человека, равного мне, даже не врага, а просто ходячую мишень, которую нужно поразить. Попал — хорошо, промахнулся — плохо…
Постепенно я научился радоваться самым простым, обыденным вещам, которых не замечал раньше. Я понял, что значит возможность хоть иногда поспать под крышей, просушить вещи, выпить стакан молока или съесть яичницу с салом.
Я видел, как погибали мои товарищи, как горели деревни, как шли по раскисшим дорогам тысячи беженцев, в одночасье лишившихся всего нажитого, — в никуда, в пустоту, прижимая к себе детей, унося в руках то немногое, что удалось спасти.
Но больше всего меня потрясала не жестокость войны, а именно нелепость всего происходящего. Иногда, в краткие минуты отдыха, странные мысли посещали меня… Что я делаю здесь? Защищаю свое Отечество? Но ведь и каждый немец, сидящий в окопе напротив, думает так же! Во имя чего мы убиваем друг друга?
Каждый раз я гнал эти мысли прочь, но они упорно возникали снова и снова. Не знаю, чем это могло бы кончиться… Если бы не бой под деревней Сахновкой, ставший для меня последним.
Как я ни старался, этот бой я так и не смог забыть, и, наверное, не забуду до конца моих дней».
Немцы шли густой цепью, и за одной цепью следовали еще и еще… Как они падали! Первая цепь добежала до проволочного заграждения и начала окапываться, но сколько из цепи успели окопаться под градом снарядов? Если из ста человек двадцать — и то хорошо… А сзади еще подходили цепи, все новые и новые, и вдруг заиграл рожок и немцы пошли в штыки.
Застрекотали пулеметы. Александр перестал стрелять и приник к бойнице. Он видел, как немцы что-то кричали, трясли колючую проволоку руками, и падали, падали, и висли убитые, оттягивая проволоку к земле. Это было так страшно, что хотелось закрыть глаза руками и бежать куда глаза глядят, но он все смотрел и смотрел, словно зрелище этой кровавой человеческой бойни имело какую-то жутковатую, поистине дьявольскую привлекательность.
Еще немного — и толпы немцев стали редеть. Скоро перед его взглядом остались только убитые и раненые. Солдаты, взбешенные атакой, не прекращали огня, а там, впереди, под дождем на проволоке, в предсмертных муках извивались люди. Вся картина освещалась пожаром…
А высоко в небе горел торжественно-прекрасный закат. Солнце садилось далеко за горизонтом, на краю поля, усеянного тысячами раненых и убитых. Лучи его окрашивали темнеющие облака в багровые и алые тона, словно и небо залито кровью…
— Вперед! В атаку! — донеслось из соседнего окопа.
Александр поднялся во весь рост. В этот миг где-то совсем рядом разорвался снаряд, и в грудь ударило что-то горячее и острое. В первый момент он даже боли не ощутил, только удар, словно кто-то с большой силой швырнул его на землю, и небо над головой стало темнеть очень быстро…
Но перед тем как потерять сознание, ему показалось на миг, что оттуда, с высоты, на землю смотрит чудовищный огромный глаз — совсем как тогда, в Крыму, в первый день войны.
Словно кто-то там, наверху, наблюдает за страшной картиной человеческой смерти и страданий — и радуется.
«Я и сейчас не могу понять, что происходит с людьми, когда, повинуясь прихоти своих властителей, бросают они семьи и родные места и идут куда-то, чтобы убивать или быть убитыми. Кому нужны их смерть и страдания, слезы овдовевших женщин и детей, что станут сиротами? Кто наслаждается зрелищем мертвой земли, перепаханной воронками от взрывов, изрытой траншеями и окопами? Иногда мне кажется, что все войны — суть жертвы, приносимые человечеством древнему и кровожадному богу…
И если он действительно существует, я содрогаюсь при одной мысли о нем».
Да уж, стрелять в человека совсем не так легко, как кажется. Это только в голливудских фильмах благородный герой мочит плохих парней направо и налево, а потом, белозубо улыбаясь, обнимает грудастую белокурую героиню и вместе они уносятся прочь в дорогом спортивном автомобиле.
На самом деле, убивая себе подобного, приходится расставаться с частью собственной души — и, возможно, лучшей ее частью. Наверное, потому многие ветераны не могут найти себе места в мирной жизни. Уделом большинства из них становятся криминал, тюрьма, тяжкое беспробудное пьянство или наркотики, другие становятся заложниками войны, вечными «солдатами удачи» и кочуют из одной горячей точки в другую, потому что иначе жить уже не могут…
А что говорить о парнях, ставших инвалидами, не успев ничего повидать или сделать в жизни! О них вспоминают в дни торжественных дат, а в остальное время они предоставлены сами себе и вынуждены выживать, как могут, на копеечные пенсии, что нещедрой рукой отмеряет государство, бросившее их на произвол судьбы. До сих пор, встречая в метро инвалида в камуфляже, из тех, что просят милостыню по вагонам, Максим отводит глаза и сует деньги в протянутую грязную ладонь. Умом он, конечно, прекрасно понимает, что, скорее всего, это все маскарад, и статьи в газетах про «нищенскую мафию» читал неоднократно, но все равно на душе каждый раз становится муторно. Ведь и в самом деле инвалиду остается только руку горсточкой протягивать!
Но даже если повезло вернуться живым и целым, душа все равно потом долго остается раненой.
Максиму пришлось убедиться в этом на собственном опыте. В Афган он, по счастью, не попал, но и ему пришлось пострелять боевыми патронами по живым мишеням.
Случилось это в конце осени, после первого года службы. Тогда его как раз перевели в другую часть, недалеко от Баку. Поначалу Максим обрадовался — и служба полегче, и в увольнение отпускают иногда, удается в город сходить, съесть мороженое, посидеть в кино, снова почувствовать себя человеком хоть раз в неделю… В общем, жить можно.
Казалось, что самое тяжелое уже позади, а там не успеешь оглянуться — и домой. Он уже завел календарик и вычеркивал каждый прошедший день, радовался, что служить остается все меньше, представлял себе, как увидит маму, бабушку, сестру Наташу, вернется в институт… Дальнейшие планы на будущее были не очень определенными, но помечтать-то все равно приятно! И Максим охотно погружался в свои грезы, если выдавалась хоть одна свободная минута.
До той ночи, когда их внезапно подняли по тревоге.
Вообще-то такие мероприятия были делом обычным. Включается свет в казарме, мигает красная лампочка у входа, дежурный орет: «Рота, подъем!» Солдаты должны быстро стряхнуть остатки сна, вскочить с постели, за сорок секунд одеться и построиться. Иногда после этого их везли куда-нибудь на полигон, на ночные стрельбы, а иногда просто звучала команда «Отбой» и можно было идти досыпать.
Обычно офицеры знали заранее о назначенной тревоге и предупреждали дневальных. В такие ночи солдатам нарочно не давали спать, чтобы побыстрее одевались, укладываясь в отведенные нормативы, но та тревога и впрямь оказалась неожиданной.
Офицеры и сами выглядели растерянными — суетились, орали, по нескольку раз звонили в штаб армии… Все, как нарочно, не заладилось с самого начала. Долго не могли открыть оружейную комнату, где хранились автоматы, потом грузин Важа Гегаури умудрился уронить себе на ногу тяжеленный цинковый ящик с патронами… Даже машины упорно не трогались с места и приходилось заводить «с толкача» — это когда к заглохшему автомобилю сзади подгоняют другой и легонько толкают его вперед. Раньше тянули на тросах, но после того, как погиб Аслан Бекбаев, случайно оказавшись между двумя бэтээрами, решили, что так безопаснее.
Ехать пришлось совсем недолго. Машину трясло и раскачивало на ухабах, и на лицах товарищей Максим видел предощущение чего-то тяжелого и опасного, как будто не мирное время стоит почти полвека, а настоящая война, скоро — в бой, и бог весть, как там все кончится. Усилием воли он пытался отгонять эти мысли, пытался уверить себя, что все от недосыпа и нечего зря тревожиться и тоску наводить, но это не помогало.